Вечером я получил телеграмму от Боннетена, который

истинно по-дружески, втайне от меня, добился того, чтобы от

рывок из моего «Дневника» напечатали в приложении к «Фи

гаро», — эта телеграмма очень тронула меня. В сущности, из

всей компании молодых литераторов — он самый деликатный и

внимательный, самый добрый, самый сердечный и преданный

мне.

Розовый расплывчатый шар луны стоит в туманно-жемчуж-

ном небе, — как на японских гравюрах.

441

Среда, 25 апреля.

< . . . > Книги, подобные моему «Дневнику», выходя в свет, —

в этот момент отдаешь себе отчет, насколько обидчивы и огра

ниченны люди, — обычно нарушают спокойную деятельность

твоего ума, поселяя в нем тревожную мысль о предстоящих

ссорах, спорах и дуэлях. Нынче утром, после дурно проведенной,

бессонной ночи, я вообразил, что ко мне вот-вот явится новый

муж г-жи де Турбей и мы с ним перережем друг другу глотки;

а вечером, идя к принцессе, но не захватив еще с собой мою

книгу, я говорил себе: «Наслаждайся оставшимися тебе крат

кими минутами; быть может, это последний твой вечер в гости

ной, где ты привык бывать вот уже двадцать четыре года».

Четверг, 3 мая.

< . . . > Выставка рисунков Гюго. Несомненно, эти рисунки

подсказали Дорэ средневековый фон его первых иллюстраций.

Среди карикатур этого могучего карикатуриста «Восторженный

китаец» и «Растроганный гамен» чем-то напоминают прими

тивные изображения пещерных художников, сделанные на

скалах.

Встретился с Рони у подъезда «Фигаро» и поднялся с ним

к Боннетену, которого застал за работой над субботним «Лите

ратурным приложением»; он сидел в кабинете, где красовалось

чучело выдры, убитой Адриеном Марксом и подаренной им

Перивье.

Вечером, когда в разговоре с молодым Гюго я не без восхи

щения упомянул о рисунках его деда и о том, как хороши там

желтоватые тона старых потрескавшихся камней на фоне аспид-

но-серого неба, земли и далей, он открыл мне, что эти желтова

тые тона дал подслащенный кофе, так как все наброски большей

частью делались после еды, за обеденным столом.

Вторник, 8 мая.

«Ревю Эндепандант» печатает отрывок из «Признаний»

Мура, в котором, повторяя все сплетни кофейни «Новые

Афины», вернее, сплетни Дега, Мур утверждает, что я не ху

дожник.

Ах, милые импрессионисты! Нет художников, кроме них!

Чудаки-художники, которые никогда не могли осуществить что

бы то ни было из своих замыслов... А вся трудность искусства —

это осуществление, это вещь, доведенная до той степени закон-

442

ченности, когда набросок, эскиз превращается в картину... Да,

только делатели эскизов, изготовители пятен — к тому же не

ими выдуманных: пятен, украденных у Гойи, пятен, украденных

у японцев... А какие притязания у сих импрессионистов! А как

смешны утверждения какого-то Дега, будто вся нынешняя ли

тература вдохновлена живописью, — Дега, которому принесли

успех его прачки и танцовщицы в те годы, когда в «Манетте Са-

ломон» я указал живописцам нравов на эти два вида женщин,

словно открывающих, что такое нагота и молочная белизна

кожи... Дега — страдающего запором творчества, неудачника,

мастера козней, задуманных и выношенных в бессонные ночи...

Дега — трусливого игрока, скверного малого, которого я показал

во всей красе, описав его отношения с де Ниттисами!

В сущности, это слишком уж глупо: я — не художник! Кто

же тогда художник среди современных писателей?

Четверг, 10 мая.

Вечером говорили о том, что у современных храмов, посвя

щенных золотому тельцу, церковный вид; речь шла о главной

лестнице Учетного банка, о высоте его залов, о мягком рассеян

ном свете внутри и, наконец, о том особом расположении частей

архитектурного целого, которое придает тому или иному зданию

религиозный характер. Кто-то сказал, что перед этим алтарем,

воздвигнутым пятифранковику, говорят тихим голосом и с ка

ким-то благоговением, словно это алтарь с платом Вероники,

запечатлевшим лик Христа; а еще кто-то заметил даже, что

банковские служащие смахивают на причетников. <...>

Вторник, 15 мая.

Наконец-то сегодня вечером в наплывающих сумерках по

слышался тихий влажный шелест дождя среди молодой листвы,

и повеяло свежим живительным ароматом расцветающей при

роды.

Суббота, 19 мая.

Задумываемся ли мы над тем, как выгодно быть республи

канцем, и представляем ли себе, какое место занимал бы в

науке историк Эме Мартен *, будь он историком-легитимистом?

Вот характерный ответ республиканца. Греви спросил у ди

ректора Академии изящных искусств его мнение о художествен-

443

пой выставке этого года: «Ни одного выдающегося произведе

ния, зато посредственные — вполне приличны.

— Превосходно, это как раз то, что нужно республике».

Четверг, 24 мая.

Быть может, всего лучше для литературы быть писателем

без всякого стиля. Я говорю это, думая о картине агонии и

смерти брата в третьем томе моего «Дневника».

Пятница, 25 мая.

Ах, если бы мне пожить еще несколько лет, я написал бы

книгу о японском искусстве в том же роде, какую написал об

искусстве XVIII века, книгу, менее документированную, но еще

в большей степени стремящуюся к проникновенному описанию

и раскрытию вещей. Она состояла бы из четырех этюдов: о Хо-

кусаи, обновившем на современный лад древнее японское искус

ство; об Утамаро, тамошнем Ватто; о К орине и о Ритцоно —

двух выдающихся художниках и лакировальщиках. К этим че

тырем этюдам я, возможно, добавил бы этюд о Гакутеи *, вели

ком мастере суримоно, — том самом Гакутеи, который в легком

цветном рисунке умеет соединить прелесть персидской миниа

тюры и европейской миниатюры средневековья.

Четверг, 14 июня.

Скульптор Роден исчезает порой из дома на несколько дней,

причем никто не знает, куда он ушел; а когда он возвращается

и его спрашивают, где он был, он отвечает: «Я смотрел со

боры». <...>

Вторник, 3 июля.

Сегодня вечером Доде рассказывал о «Маленьком при

ходе» * — будущем своем романе, замысел которого понемногу

созревает в его воображении. Работа над «Бессмертным» его не

радовала, не давала полного удовлетворения; в этом романе он

видит лишь одно большое достоинство — жизненный опыт.

А сейчас он хочет написать книгу, в которую вложит все, что

есть в нем хорошего: свою доброту, свое сочувствие к несчаст

ным, скитающимся по большим дорогам. Это будет история о

муже, простившем жене измену, — история, доказывающая, как

глупо поступает любящий человек, убивая, уничтожая навек

предмет своей любви... «Да, — говорит он, возвращаясь к своему

роману, — это будет книга о душевной кротости».

444

И в какой-то уголок этой книги всепрощения он вложит все,

что видел сквозь жалюзи из дома своего деда, против источ

ника, на скрещении дорог, — все свои записи карандашом, где

запечатлевал, подобно художнику, позы, повадки, движения

странствующих бедняков и, так сказать, все образы сомнения и

растерянности перед загадкой выбираемых наудачу и ведущих

куда-то дорог.

Пятница, 6 июля.

Что такое Мопассан? Это современный Поль де Кок, — Поль

де Кок эпохи чуть поболее литературной, чем 1830 годы. <...>

Суббота, 14 июля.

Пишу Золя: «От души поздравляю с восстановлением спра

ведливости — хотя и очень запоздалым». Черт возьми, это

правда! Но пропади я пропадом, если, на месте Золя, я сейчас