по-видимому, белошвейка, была с ног до головы одета в черное
и словно купалась в этой черноте; тело белое, очень белое, и
большой черный сверток в руках — восхитительных руках, чья
белоснежная нагота терялась в темных рукавах без оторочки.
Эта женщина боролась со сном, ее серые глаза то и дело при
крывались золотистыми, как спинка осы, ресницами, и вся она,
с этой чувственной белизной молочного поросенка, с этой рых
лой влекущей плотью была в сто раз соблазнительнее, чем си
девшая рядом с ней молодая красивая англичанка.
308
Превосходный тип для современного романа: сын владельца
ресторана, какие появились в последние годы, — бакалавр, док
тор прав и т. п.; этот господинчик с салфеткой под мышкой, в
рединготе, сшитом у лучшего портного, болтает об искусстве,
литературе, философии, непринужденно опершись рукой на
спинку стула клиента; он изящно изогнулся... а кокотка, при
шедшая с клиентом, строит глазки — ему и какому-то богачу,
более солидному кавалеру, чем тот, кто ее угощает. <...>
Четверг, 12 октября.
Снова вижу Доде, охваченного таким радостным возбужде
нием, таким счастьем, порождаемым работой, что это похоже
на опьянение: совсем особое состояние духа, которого я не за
мечал ни у кого другого. < . . . >
Суббота, 14 октября.
Я думаю, что ни одного писателя так упорно не оскорбляли
на протяжении всей его литературной карьеры, как нас с бра
том. Сегодня я прочел в «Ливр», что Альфред Мишиель настро
чил серию статей о моем брате и обо мне под названием «По
следователи Бальзака»: * все наше творчество — нуль, сплош
ной нуль, а если что-нибудь и есть в нем, то совершенно
случайно, вопреки нашему желанию и неведомо для нас самих.
Среда, 22 ноября.
Еду в театр, думая о представлении «Ирены» * в апреле
1778 года; мысленно вижу, как на сцене венчают бюст Гюго,
слышу восторженные возгласы зала, аплодисменты, не дающие
актерам говорить.
Белые галстуки на галерке — этого я еще никогда не видел.
Вопреки всем моим ожиданиям, лиризм Гюго натолкнулся
на ледяной холод зала. Слов нет, Гот из рук вон плохо играет
Трибуле. Он не умеет ни быть горбатым, ни рыдать, ни прочесть
как следует ни одного стиха. Он даже не смог придать себе
тот облик веласкесовского шута, какой был бы в этой роли у
Рувьера.
Но пусть Гот отвратителен, а другие актеры посредственны —
не этим объясняется холодность публики. Прежде всего остро
умие придворных, которые еще утром, когда я перечитывал
пьесу, казалось мне сносным, на сцене выглядит грубым, чрез
мерным. И потом, опять этот гюгоистский гуманизм, высокопар-
309
ный гуманизм, который взывает не к человеку во плоти и
крови, а к некоему отвлеченному разуму.
В коридорах шепчут друг другу на ухо: «Все это как будто
устарело, а?» Да, поистине для нашей эпохи критики и анализа
этот гений 1830 года слишком наивен; маска, делающая Три-
буле глухим и слепым, так что он даже перестает различать,
где право, где лево, — пожалуй, чересчур детская драматурги
ческая находка.
Спектакль продолжается под легкий шелест программ и
шуршание шелковых платьев, похожие на шипенье раскален
ной сковородки, — эти звуки свидетельствуют о том, что зал
скучает, и обычно предшествуют свисткам.
Перевожу взгляд со сцены на главную ложу, где сидит пре
зидент Греви, совершенная развалина, потом на нижнюю ложу
возле сцены, в тени которой виднеется Гюго, прикрывающий
рукою свой огромный лоб.
Принцесса, питающая ненависть к лиризму, будь он хорош
или плох, то и дело возмущается нелепостями пьесы, причем
возмущение ее подогревается легким приступом ишиаса. Она
говорит такие вещи, за которые гюгопоклонники выкинули бы
нас из зала, и наконец, в финале четвертого действия, уходит.
А мы удерживаем фрейлин, чтобы ее уход не был замечен.
И вот наконец пятый акт: Франциск I, право, слишком уж
похож на Гоше Майе, маленькая Барте у входа в дом Сальта-
бадиля держится словно Красная Шапочка, а потерявший го
лову Гот бьет в набат так, как будто он звонит к обеду, и,
в завершение нескончаемого монолога, облегченно восклицает:
«Я убил свое дитя!» Зал мрачно пустеет, люди выходят, как
бы стыдясь, что у них недостало смелости аплодировать.
У входа я вижу каких-то людей, делающих вид, будто они хо
тят впрячься в карету поэта, но подозреваю, что в зале их не
было.
Воскресенье, 26 ноября.
Посвящаю эту мысль политическим деятелям. Я нахожу, что
наилучший способ быть полезным своей стране — это прожить
свою жизнь так, чтобы не взять ни одного су из государственной
казны.
Четверг, 30 ноября.
Весь вечер провел у Доде.
Банвиль, как известно, необыкновенный мастер шутливой
беседы с ее шутовской иронией, неожиданными противопостав-
310
лениями, причудливыми характеристиками, подлинно артисти
ческим паясничаньем. Он рассказывает о Борнье, которому
г-жа Скриб поручила выправить грамматические ошибки в со
чинениях мужа и который заменяет невинные ошибки водеви
листа своими собственными дурацкими ошибками. Уморительно
рассказывает он о жизни любвеобильного Сильвестра, разрыва
ющегося между тридцатью шестью семьями. И о людской тол-
потне, и еще о куче разных вещей. Когда я спросил у него,
почему он не продолжает записок о детстве, напечатанных в
последнем томе его «Воспоминаний» *, он ответил, что не хочет,
как Дюкан, описывать эпилептические припадки своих друзей.
Пятница, 8 декабря.
< . . . > Быть может, некоторые честные люди и не любят
правды в литературе, но можно с уверенностью сказать, что
все нечестные люди ее ненавидят.
Воскресенье, 17 декабря.
На днях мне пришла мысль сделать альбом из ста современ
ных офортов — будет чем занять время между обедом и нача
лом работы, которое прежде я отводил курению. И я всматрива
юсь в офорт Сеймура Хэйдена, в черноту прибрежного леса; за
всю историю гравюры никому, даже Рембрандту, не удавалось
достигнуть такой черноты — мягкой, глубокой, черноты, в кото¬
рой сливаются жирная чернота рисунка, выполненного сажей,
и бархатистая темнота глаз, глядящих из-под длинных черных
ресниц. < . . . >
Вторник, 19 декабря.
< . . . > Когда Золя высказывает какую-нибудь мысль — это
всегда небескорыстно, всякий раз это защитительная речь pro domo suo 1. Сегодня он прямо утверждал, что в непрерывной пуб
ликации автором все новых произведений, хороших или плохих,
нужно видеть не только средство добиваться успеха, но своего
рода школу совершенствования писательского мастерства. Я
ответил, что отнюдь не разделяю его мнения; что, разумеется,
мастерство дается самим трудом, но отнюдь не публикацией;
что, впрочем, талантливый писатель, желающий дать читателям
только хорошее, работает, не думая о публикации, и что, нако
нец, если верить его теории, то Кларети, который издает книги
1 В свою пользу ( лат. ) .
311
непрерывным потоком, должен был бы стать более крупным
писателем, чем Флобер, издавший всего несколько книг. «Ох, я
не говорю о писателях вашего поколения... Вы другое дело! —
восклицает Золя, которого упоминание о Кларети выводит из
себя. — Да, дорогой мой, я не говорю ни о вас, ни о себе».
Воскресенье, 24 декабря.