Работать, работать, как стал бы работать человек, приняв

ший опиум, которому работа помогает преодолевать сонливость,

охватившую все его существо.

Понедельник, 25 декабря.

В наше время происходят такие вещи, какие только и могут

быть на закате века. Так, богачи Беллино покупают у Ниттиса

картину за пятьдесят тысяч франков, покупают не из любви

к таланту художника, а лишь ради того, чтобы получить при

глашение к нему в дом и завести через него светские знакомства.

Пятница, 29 декабря.

<...> Какое-то безумие, мания собирать японские безде

лушки. В этом году я потратил на них, пожалуй, не меньше

тридцати тысяч франков — все деньги, что я заработал, и мне

так и не удалось выкроить сорок франков на алюминиевые

ручные часы.

ГОД 1 8 8 3

Понедельник, 1 января.

Сегодня утром малышка не нашла на вокзале «Фигаро».

В три часа Доде, который пришел с женой и детьми поздравить

меня с Новым годом, сообщил мне о смерти Гамбетты. Будь

еще в живых принц Бонапарт — через две недели с республикой

было бы покончено. Часов в пять забежал Поплен и рассказал,

что смерть Гамбетты привела принца Наполеона просто-таки в

удивительное возбуждение... и надо думать, бесполезное. < . . . > Вторник, 9 января.

< . . . > Читая «Евангелистку» *, в общем-то добротно сделан

ный роман моего друга, я думаю, что хорошо поступил, пере

неся действие моего романа «Госпожа Жервезе» в Рим. Может

быть, пышность обстановки и описание закулисных событий

помогут мне избежать скуки, присущей романам, посвященным

религии.

Понедельник, 15 января.

Обед у Ниттисов в честь Поплена, уезжающего в Рим.

Среди очень веселого пиршества принцесса вдруг опечали

лась, глубоко опечалилась, услышав какую-то историю о своей

натурщице, в которой она упорно пытается видеть честную де

вушку; внезапно повернувшись к хихикающему Дюма, она

спрашивает:

— Ну, а у вас-то самих нет больше никаких иллюзий?

— Да ведь он в отчаянии, что у него их больше нет! — кри

чат ей хором гости.

— Да, — отвечает Дюма с убежденностью отчаяния, — все

мужчины, когда я вижу их впервые, кажутся мне мошенни-

313

ками... а все женщины — мошенницами. Если в этой толпе обна

руживается честный мужчина или честная женщина, я все же

различаю их... Но первое мое впечатление — таково, как я ска

зал.

Это признание ужасно, и оно объясняет то беспокойство, ту

иронию, за которую он прячется в обществе.

Говорят о людской злобе; я высказываюсь в том смысле, что

художница г-жа Лемер, с ее характером, сколько бы ни ста

ралась, не может быть доброй; на это Дюма отвечает, что у этой

женщины злоба уже превратилась в болезнь, — она сама ему

в этом однажды призналась. Он приводит любопытное ее сло

вечко. Она распространяла слух, что некая дама носит фальши

вые волосы, и Дюма сказал ей: «Придумайте что-нибудь другое,

скажите, что у нее винное пятно сзади на платье, но фальши

вые волосы! Стоит ей тряхнуть головой...» Тут г-жа Лемер пе

ребивает его: «Оставьте, всегда найдется кто-нибудь, кто этому

поверит!»

Четверг, 25 января.

< . . . > Монархия, умеряемая философской мыслью, — вот, в

сущности, та форма правления, которая меня устроила бы. Но

что я за глупец, ведь это правительство Людовика XVI! <...>

Воскресенье, 4 февраля.

Жаль, что нам не удалось завершить наш исторический труд,

как мы это предполагали раньше, психологической историей

Наполеона, своеобразной монографией о его сердце и его уме.

Нас знали как создателей малой истории; в этой же книге нас

узнали бы как создателей истории подлинно великой. < . . . >

Пятница, 9 февраля

Золя говорил вчера у Доде, что есть у нас одна беда... что

мы испытываем слишком большую потребность нравиться себе,

нам нужно, чтобы написанная нами страница, едва будучи за

конченной, сразу доставляла нам маленькие радости — благо

звучной ли фразой, удачным ли оборотом или украшеньицем,

к чему мы привыкли с детства. < . . . >

Четверг, 15 февраля.

<...> В наши дни богатому человеку можно указать способ

прослыть образцом изысканнейшего вкуса. Для этого стоит

ему — и сие вовсе не так невероятно, как кажется, — стоит ему

314

лишь купить на аукционе одну-единственную вещь, но такую,

для которой заранее, независимо ни от ее качества, ни от ее

красоты, была бы установлена самая высокая цена.

Вторник, 20 февраля.

Сегодня вечером, после обеда, Золя, по своему обыкновению,

принялся, стоя у кровати, напоминающей ложе архиепископа

на сцене бульварного театра, — у изножия кровати, куда при

двигают столик с ликерами, рассуждать о смерти. Он заявил,

что, погасив лампу, он никогда не может улечься меж четырех

колонок своей кровати, не подумав, что он в гробу. Он уверяет,

будто так бывает со всеми, но люди стесняются об этом говорить.

Мысль о смерти стала являться к нему еще чаще после кон

чины матери; помолчав немного, он добавляет, что ее смерть

пробила брешь в его неверии, так страшно ему думать о вечной

разлуке. И он говорит, что этот навязчивый образ смерти, а

быть может, и эволюцию философских идей, вызванную кончи

ной дорогого существа, он собирается ввести в роман, которому,

возможно, даст название «Скорбь» *.

Сейчас он ищет этот роман, но ищет, прогуливаясь по па

рижским улицам. Он еще не нашел для него действия; ибо он-то

нуждается в действии, будучи человеком, совершенно лишенным

аналитического ума.

Суббота, 3 марта.

У Банвиля очаровательный комический дар, который застав

ляет вас поневоле смеяться; но когда вы хотите воспроизвести

это комическое, передать его на бумаге, вспомнить словцо,

остроту, шутку, — от него ничего уже не осталось, ровно ничего.

Это было рождено чем-то, что казалось смешным в ту минуту и

что теперь улетучилось. Остроумие Банвиля, пожалуй, можно

сравнить с забавными карикатурами, начертанными тростью

художника-юмориста на песке у самой воды во время прилива.

Воскресенье, 4 марта.

Во «Внучке маршала» * я ищу чего-то, что сделало бы ее не

похожей на роман. Мне уже мало отсутствия интриги. Я хотел

бы, чтобы композиция, форма были иными, чтобы эта книга

имела характер мемуаров одного лица, написанных другим...

Решительно, слово «роман» уже не определяет создаваемые

нами книги. Мне хотелось бы нового названия, которое я

315

тщетно ищу, — в него, возможно, стоило бы ввести слово «Исто

рии», во множественном числе, с эпитетом ad hoc, но в нем-то,

в эпитете, как раз и загвоздка... Нет, чтобы определить роман

XIX века, нужно совсем особенное слово.

Вторник, 3 апреля.

Сегодня утром, встав с постели, я чуть было не потерял со

знание, мне пришлось хвататься за мебель, чтобы не упасть.

Все же я был бы очень счастлив, если бы закончил этот начатый

мною роман. А там пусть приходит смерть, когда ей вздумается.

С меня довольно этой жизни.

Вторник, 10 апреля.

<...> Нос у Золя совсем особенный: это нос вопрошающий,

одобряющий, порицающий, нос веселый, нос грустный, нос, в

котором весь, как есть, отражается характер его хозяина, — на

стоящий нос охотничьей собаки, кончик которого, расщеплен

ный на две дольки, порою словно трепещет под влиянием впе

чатлений, ощущений и инстинктов.

Сегодня он не трепещет, этот кончик носа, он меланхоличен