и как бы вторит тому, что изрекает романист унылым голо

сом — таким тоном, каким говорят «Смерть неизбежна,

брат!» — по поводу продажи будущих наших книг: «Бойкой

продаже... бойкой продаже наших книг пришел конец!»

Обед заканчивается беседой, посвященной бедняге Турге

неву, которого Шарко считает безнадежным *. Все говорят об

этом своеобразном рассказчике, о его историях: начало их как

будто возникает в тумане и не сулит на первых порах ничего

интересного, но потом мало-помалу они становятся такими увле

кательными, такими волнующими, такими захватывающими.

Словно что-то красивое и нежное, медленно переходя из тени

на свет, постепенно и последовательно оживает в своих самых

мелких деталях.

Четверг, 12 апреля.

<...> Дураки или безумцы — вот два разряда поклонников,

которых писатель имеет при жизни.

Пятница, 20 апреля.

Обед у Шарпантье.

Идет беседа о молодых, о тех, кто позавчера был у меня на

завтраке *. Сетуют на недостаток у них юного задора и веселости

316

и приходят к выводу, что все современное поколение молодежи

охвачено унынием; я отмечаю, что это вполне естественно, что

молодежь не может не поддаться унынию в стране, где померк

ореол славы и где так велика дороговизна жизни. Всего этого

Золя как будто не понимает и, усевшись на своего конька, про

возглашает единственную свою идею, на которую опирается в

спорах: «Это вина науки». Здесь кое-что верно, но далеко не

все. Приходит черед Кларети: все признают, что книги его по

купаются, и Золя уже готов объявить, что этот спрос на него —

доказательство его таланта.

Затем он признается, что ему хотелось бы печататься в «Фи

гаро», и замечает, увлекшись, что одна опубликованная там

статья вызывает целый поток писем читателей. К какой малости

свелось ныне честолюбие великого человека!

Когда я сказал по поводу конца «Отверженных», что он

слегка позаимствован у Бальзака *, Золя, храня свой полубрюзг-

ливый-полускучающий вид, бросил в мою сторону: «А разве все

мы не происходим один от другого?» — «Более или менее, мои

милый», — ответил я. Черт возьми, я понимаю, ему выгодно,

чтобы это положение было бесспорным, — ему, который написал

«Западню» после «Жермини Ласерте», а «Проступок аббата

Муре» — после «Госпожи Жервезе»... Но сколько он ни ищи,

ему не найти книг, являвшихся родителями моих книг, какими

мои стали для его собственных! Право, Золя — весьма любо

пытная фигура! Это самая исполинская личность, какую я знаю;

однако вся она лишь подразумевается: сам человек не подтверж

дает этого, но все его теории, все мысли, все словопрения по

поводу всего и безразлично о чем, — ратоборствуют единственно

лишь во славу его писаний и его таланта.

Среда, 25 апреля.

<...> Старина Тургенев — вот подлинный писатель. Недав

но у него удалили кисту в животе, и он сказал Доде, навестив

шему его на днях: «Во время операции я думал о наших обедах

и искал слова, которыми я мог бы вам точно передать ощущение

стали, рассекающей мою кожу и проникающей в мое тело...

так нож разрезает банан».

Четверг, 26 апреля.

<...> Не спорю, порой случается, что нравственные писа

тели сочиняют добродетельные книги; но я утверждаю, что все

писатели, которые, сидя в тюрьме Клерво *, шили тряпичные

317

туфли или же занимались гнусными делами, не подлежащими

полицейскому надзору, фабрикуют в своих произведениях одних

только местных людей. Это в некотором роде форма собствен

ной реабилитации.

Судя по началу, режим свободы обернется самым устрашаю

щим деспотизмом из когда-либо существовавших: деспотизмом

правительства, ставшего в одни прекрасный день господином и

обладателем решительно всего.

Среда, 2 мая.

В этом году меня захлестнул по самую шею поток литера

турных незадач. Это крах Шарпантье. Это «Рене Мопрен», ко

торая совсем готова, но не выходит в свет. Это «Жермини Ла-

серте», которую Ропс взялся иллюстрировать и не работает.

Это «Госпожа Жервезе», — Жуо извещает меня о ее выпуске,

но тут же прерывает печатанье. Наконец, сегодня, — письмо от

малыша Конке, в котором он почти нагло отказывается от дан

ного мне слова иллюстрировать «Сестру Филомену». И то же

самое с «Женщиной в XVIII веке»: я предложил фирме Ашетт

иллюстрировать ее, но получил отказ, точно какой-нибудь но

вичок. <...>

Понедельник, 14 мая.

Сегодня вечером, в задумчивых сумерках угасающего пре

красного дня, я опустился на садовую скамью, где когда-то я

видел Жюля таким печальным, таким молчаливым, таким без

утешным; и, думая о бедном моем брате, вспоминая минувшее,

я говорил себе, что поистине мы были слишком несчастливы

в жизни.

Четверг, 17 мая.

<...> Весною тишина как будто звучит. Словно за кули

сами началось пробуждение счастья, шум которого разносится

воздухом по всем уголкам, где царит покой. < . . . >

Суббота, 2 июня.

Де Ниттис — подлинный и талантливый мастер парижского

уличного пейзажа. Вечером я смотрел в его ателье «Площадь

Пирамид», которую он выкупил у Гупиля, чтобы передать ее

Люксембургскому музею; * блеклая голубизна парижского неба,

сероватый камень домов, афиша, привлекающая взгляд своими

318

яркими красками на общем почти одноцветном фоне, — это про

сто чудесно. Да и размеры фигур в этой картине соответствуют

таланту художника-неаполитанца: они написаны крупно, вдох

новенными мазками. < . . . >

Среда, 6 июня.

Сегодня мне сделал визит долговязый и бородатый школяр,

из тех, у кого каждый волосок на лице соседствует с прыщом.

Он пришел выразить мне свое восхищение, сообщив, что в на

стоящее время все работяги, все мыслящие и образованные люди

в коллеже разбились на два лагеря: один — будущие студенты

Нормальной школы, поклонники Абу и Сарсе, другой — те, на

которых наибольшее влияние, из всех современных писателей,

оказывают Бодлер и я.

В сущности, самое глубокое наслаждение мне сейчас достав

ляет звездная россыпь из роз в зеленой глубине моего сада, —

из тех крепких, пышнолистных роз, что зовутся «Чашей Гебы»;

и тех, под названием «Капитанша Кристи», чьи карминовые

тона с шелковистым отливом напоминают начатую акварелью

миниатюру на слоновой кости; и роз, окрещенных «Баронесса

де Санси», — тех садовых роз, что сохранили милую томность

и нежный полузакрытый венчик шиповника.

Вторник, 12 июня.

Сегодня я отправился к доктору Моллуа, чтобы разузнать

у него о портрете Софи Арну, кисти Латура. Портрет не лату-

ровский; зато среди целой кучи довольно посредственных вещей

я обнаружил у доктора маленький шедевр, созданный одним из

крупных скульпторов XVIII века, имя которого, найденное

мною в каталоге, я позабыл.

Это памятник, воздвигнутый любимой канарейке знатной

дамы, жившей в XVIII веке; он представляет собой восхити

тельно сделанную из терракоты фигурку бедной птички,— под

линный скелет ее виднеется в цоколе, — лежащей мертвой с вы

тянутыми лапками. Нет, никогда, ни один народ на земле не

прилагал столь высокого искусства к изображению мелочей ин

тимной и домашней жизни. И как забавна эта гробница, являю

щаяся самым очаровательным образцом сентиментальности тех

времен.

Четверг, 14 июня.

Сегодня вечером у Доде привели ужасную фразу г-жи Ви-

ардо, сказанную ею себе в оправдание после отказа навестить