Несколько секунд он стоял на пороге гостиной. Праздник был в самом разгаре. Он старался не смотреть на лица собравшихся, хотя сразу понял, что это все знакомые ему люди. Дело в том, что любое лицо заставляло его страдать, поскольку не было лицом той, которую он желал и днем, и ночью. Странное, однако, дело: на него не обращали внимания. При других обстоятельствах, то есть если бы он был в нормальном состоянии, он счел бы это подозрительным. Он попытался принять участие в беседе, но скоро отказался. Живость, с какой беседа переходила с президента Помпиду на положение во Вьетнаме, с велогонки Париж — Рубэ на королеву Фабиолу, вызывала у него легкое головокружение и зависть. Счастливчики — живут, радуются, собирают мед, танцуют, а не зацикливаются на чем-то одном. Особенно тоскливо отзывалась в нем и фа рук: «Я тоже когда-то любил намазать соленое масло — настоящее, с поблескивающей на нем капелькой воды — на пеклеванный хлеб. Я тоже, как они, колебался, какой джем выбрать: малиновый, брусничный или ежевичный. Я тоже чуть приподнимал ломоть пармской ветчины, чтобы посмотреть на просвет. Я тоже вот так же энергично двигал руками…»

— Ну, давай входи. Тебя никто не съест, — подтолкнул его хозяин.

Они все словно только и ждали этой минуты: отложили как по команде приборы и зааплодировали.

— Это же Габриель! Он! Заходи, садись. Будь как дома. Как ты доехал? — посыпалось на него со всех сторон.

Он поздоровался со всеми. Он вообще не был героем, а уж тем более героем застолий. Потому и выбрал садоводство, где подвигам нет места.

И только тут он заметил десять пальцев, которые, судя по их расположению, принадлежали одному и тому же лицу и держались как-то особняком, не принимая участия во всеобщем ликовании. Они покоились на странного вида сосуде, напоминающем серебряный самовар с воткнутой в него длинной деревянной палкой. Они не просто покоились, а занимались делом, не обращая внимания на вновь пришедшего. Пять пальцев одной руки до боли сжимали узорную ручку. Пять пальцев другой лежали на крышке, распределившись по обе стороны от палки, не давая крышке упасть. И все вместе в какой-то момент стали наклонять довольно-таки увесистый сосуд до тех пор, пока темная пахучая струя не хлынула из него в белизну чашек с голубой каймой.

Габриель мог распознать и даже пользоваться разными приборами. Слышал он и о чашах с теплой водой, где плавают лепестки роз, — для омовения пальцев после блюд, которые едят руками: перепелок, горлиц, спаржи. Но никогда еще не видывал он шоколадницу по одной простой причине: это редчайший предмет домашней утвари, сохранившийся только в старинных родовитых домах XVII и XVIII веков, когда какао считалось изысканным напитком. Теперь он понял, что копье, пронзающее крышку, было на самом деле мешалкой. Он вообразил, как может выглядеть ее скрытая от глаз часть, та, что перемешивала различные ингредиенты напитка в недрах диковинного сосуда. Его обоняние пробудилось. Он узнал об этом по удивлению и радости, которые вдруг испытал. И признательно уставился на самовар.

Хозяин сиял, как медный пятак.

— В сравнении с шоколадом мы все — ничто.

— И женщины нас любят, только когда нет какао.

— Неплохой урок для мужского самолюбия.

Хор голосов комментировал на все лады приготовление шоколада. Габриель наконец оторвался от сосуда и обвел глазами присутствующих. Они загалдели, стали наперебой подстегивать кого-то:

— Ну обнимайтесь же вы, черти!

— Есть сила, против которой не устоит ничто.

— Вы себя сгубите разлукой.

— К чему растаптывать лучшее, что в нас есть? «О ком это они?»

И только тогда он увидел Элизабет, единственное человеческое существо, которое он заклялся еще когда-нибудь видеть.

Прямо на глазах всех этих заговорщиков с ним произошла перемена: из унылого, с дрожащими губами, бледными щеками и нестрижеными ногтями субъекта он превращался в горящего внутренним огнем и радостно принимающего жизнь мужчину.

Она сидела какая-то вся очень смирная, прилежно положив руки на скатерть — бриллиант, перстень с аметистом, — и не сводила глаз с войлочного колпака в виде курицы, которым был накрыт заварной чайник, словно ждала чего-то.

Друзья не унимались:

— Жить с болью в сердце хуже, чем заболеть раком.

— У каждого свой крест. Ваш — это любовь. Чего ж тут жаловаться?

— Жизнь одна, не портьте ее.

Все эти сентенции разом прекратились, стоило пальцам Элизабет вновь взяться за шоколадницу. Женский голос тихо проговорил что-то непонятное:

— Не все потеряно, раз вернулся аппетит. Пальцы, на которые были устремлены все взоры, минуя ручку, взялись за крышку и мешалку.

Как всегда на этом месте своих воспоминаний Габриель решил передохнуть. Пошел седьмой час вечера. Еще немного — и можно будет выпить рюмочку виски, а там и до ужина недалеко. Никакого резона гнать Время. Покорное ему воспоминание замедлилось и остановилось. Габриель предался самому любимому из своих теперешних занятий: припоминать каждую деталь тела своей жены. Подколенная впадина, мочка уха, подмышка, внутренняя сторона бедра — какими они были и какими стали. «Завидую подругам слепцов», — говаривала Элизабет. Но Габриель вовсе не оплакивал былое состояние, ее тела. Ему и в голову не приходило расстраиваться по поводу опавшей груди, животика, морщин. Ведь все это были следы Времени, его лучшего союзника, который в конце концов подарил ему ее.

Его больше пугали участки, не тронутые Временем, забытые им: на спине, на скулах. Он в страхе разглядывал их: все как новое, никаких следов Времени. Были на ее теле такие участки, неподвластные времени, а значит, и любви Габриеля, вся сила которой была в продолжительности. Он боялся, как бы однажды эти непокорные анклавы не объединились против него и не вышвырнули вон со всем его барахлом: календарями, хронометрами, записными книжками, которыми обычно окружают себя наивные люди, считающие себя друзьями Времени.

Среди этих княжеств, раскинувшихся посреди чужих территорий, самыми несгибаемыми были десять округлых — нежных — розовых пальчиков, шедевров лицемерия и напускной скромности, тех самых, что ухватились за ложку-мешалку.

Пауза закончилась. Воспоминания Габриеля потекли дальше.

Сперва десять пальчиков прошлись по деревянной ложке, как по флейте. Музыка была трогательной, темп ее то и дело менялся — то становился неторопливым, даже торжественным, то переходил в allegro vivace[43], повинуясь некоему внутреннему побуждению. Пальцы так и бегали по ложке, словно охваченные опьянением. Затем Элизабет вытянула руки, отклонившись телом, и стала ладонями быстро-быстро тереть ложку, как это делали наши предки, высекая огонь. Присутствующие завороженно следили за непредвиденным номером программы. Воцарилась тишина, лишь с улицы доносился перезвон колоколов.

Не прерывая своего выступления, Элизабет серьезно и даже как будто набожно взглянула на Габриеля, и всем стало ясно, что ее занятие было ее манерой сказать ему: «Ну здравствуй. Бог мой, как мне тебя не хватало!»

Под впечатлением происходящего заговорщики стали один за другим покидать стол: у каждого вдруг обнаружилась куча дел.

— Пожалуй, это зрелище не для детей, — прошептала Изабель, последняя, кто еще оставался и неотрывно смотрел на них.

Она встала и потянула к выходу свою дочь. С ее лица не сходила потрясенная улыбка, словно она стала свидетелем некоего откровения.

Габриель закрыл глаза. У него был такой умиротворенный вид, что Элизабет не на шутку перепугалась. «Надеюсь, он не умрет от счастья!» — подумала Она.

Она принесла ему виски со льдом и потрясла за плечо.

Он очнулся, пробормотал: «Спасибо», и вдруг в его взгляде промелькнуло беспокойство.

— Болит? А может, пригласить врача?

Пока она говорила, он сунул руку в карман старых вельветовых брюк и нащупал там некий предмет. Не выдавая своего секрета, он отхлебнул шотландского виски и провозгласил:

вернуться

43

весело, одушевленно (ит., муз.).