— Ну как, успокоилась? — спрашивает Юлька.
И такой ласковый у нее голос, что я вот именно сразу успокаиваюсь!
Я разглядываю Юльку. Она тоже в упор и очень пристально всматривается в меня. У Юльки очень бледное лицо, такое серьезное и неулыбчивое, какое не часто увидишь даже у взрослых. Темные волосы острижены, как у мальчишки. Очень темные тоненькие, словно нарисованные, брови над серыми глазами. И очень пряменький нос, тоже какой-то серьезный и даже требовательный. На бледной щеке — большая темная родинка. Я принимаю ее за муху и даже протягиваю руку, чтобы ее согнать!
И тут Юлька в первый раз улыбается. Так весело, так светло улыбается, что и мне становится веселее.
— Это не муха! — показывает она на свою родинку. — Ее согнать нельзя: не улетит.
Юлька улыбается еще шире. Становится видно, что два передних зуба у нее надеты друг на друга «набекрень».
В общем, Юлька нравится мне страшно. Кажется, и я ей тоже довольно нравлюсь.
— Садись! — показывает она мне на маленький ящик. — Как ты сюда попала?
Я рассказываю про пьяного рыжего вора, как он кричал: «Отдавай портмонет!» (я умалчиваю о том, что он при этом называл меня еще и дурой), как я его испугалась и сейчас еще боюсь: вдруг он во дворе подкарауливает меня?
— Не… — успокаивает меня Юлька. — Это рыжий Вацек. Я его знаю, он к нам ходит. И вовсе он не вор, просто пугает, и то только когда выпьет.
Чем здесь все-таки пахнет? У Шабановых пахнет главным образом едой: «Кушайте, кушайте, самое важное в жизни — побольше кушать!» От папы пахнет лекарствами, всего сильнее карболкой: «А ну-ка, кто тут болен, я сейчас посмотрю!» От нарядных дам пахнет духами. От Юзефы — кухней… Чем же это пахнет здесь, в погребе у Юльки? Здесь пахнет затхлостью, нежилью. Вспомнила, вспомнила! Так пахнет от нового платья или белья, только что принесенного портнихой или белошвейкой. Мама всегда просит Юзефу повесить эти новые вещи на балконе, пока у них не выветрится запах.
«А чего ж там „запах“! — удивляется Юзефа. — Звестное дело, не енаральша шила: бедностью пахнет…»
В погребе, где живет Юлька, пахнет бедностью.
— Хочешь, я тебе картинки подарю? — Я протягиваю Юльке заветный лист с «Ромео и Джулией».
Юлька цепенеет от восторга.
— Матерь божия! — качает она головой, как взрослая. — Какие красивые люди! И как одеты!
Я объясняю Юльке, что это надо вырезать ножницами — осторожненько, в точности по рисунку! — наклеить фигурки на картон и играть с ними.
— Не… — Юлька отдает мне лист.
— Ты не хочешь?
— А где я тот картон возьму? И еще клей…
— Ну, хочешь, я дома все вырежу, наклею и принесу тебе… Хочешь?
Юлька смотрит мне в глаза пристально, очень грустно:
— Не… Не придешь ты… Все говорят: приду, принесу… И никто не приходит! Мама говорит: кому весело с калекой?
— С калекой? — переспрашиваю я.
— Ах да, ты не знаешь… — спохватывается Юлька. — Ну вот, смотри!
Юлька отбрасывает в сторону тряпье, которое служит ей одеялом. При неверном, полосатом свете ночника я вижу Юлькины ноги. Конечно, это ноги. На них пальцы с ногтями, подошвы, все как у людей, и все-таки — ах, что это за ноги! Никогда я таких не видела. Худые, тонкие, как макароны, на щиколотках круглые опухоли, как браслеты, а коленки выпячены вперед и в стороны, словно вывихнуты.
Я невольно подбираю ближе к себе мои собственные ноги. Как-то неловко, что они здоровые, могут бегать…
— Ты ходить нисколько не можешь? — спрашиваю я тихо, словно боюсь разбудить или потревожить горестные ноги Юльки.
— Не… Нисколько!
— Это такая болезнь, да? — догадываюсь я. Но Юлька отвечает строго, словно повторяя слова кого-то очень умного, очень уважаемого:
— Нет. Не болезнь. Ксендз Недзвецкий говорит: это бог меня наказал.
— За что?
— Не знаю. Разве люди могут понимать то, что делает бог? Ксендз Недзвецкий говорит — надо молиться утром и вечером: «Боженька, боженька, верни мне ноги!» И дома молиться и в костеле.
— Знаешь что? — предлагаю я робко. — Мой папа доктор. Я приведу его сюда, пусть он тебя вылечит.
— Э!.. — небрежно отмахивается Юлька. — Что доктор может? Ничего! Мама хочет поползти на коленях аж до самого Кальварийского костела — это много верст ползти надо, — тогда, может быть, боженька пожалеет нас и я стану здоровая… Только у мамы времени нет, — вздыхает Юлька. — То она ходит работать по людям — белье стирает, ну, всякую работу делает, — то она бегает по городу ищет работы… Вот и сегодня побежала, с самого утра!
Мы с Юлькой некоторое время молчим. Я даже подумываю о том, что мне пора уходить. Но в это время в погребе становится еще темнее — кто-то заслонил собой отверстие, выходящее во двор. Кто-то быстро, уверенно спускается по перекладинам лестницы.
— Мама! — радуется Юлька. — Мамця моя!..
Руки Юлькиной мамы обнимают Юльку, гладят ее волосы, лицо, плечи, быстрым движением проводят по ее безжизненным ногам, которые не могут ходить.
Потом Юлькина мама поворачивается ко мне и вопросительно смотрит на Юльку.
— Это Сашенька! — объясняет Юлька.
— Какая еще «Сашенька»? — Юлькина мама смотрит на меня недоверчиво, даже недружелюбно.
— Яновская… — шепчу я.
— Мама, она будет ко мне приходить. В гости! — заступается за меня Юлька.
— Ах, она будет приходить? В гости? — насмешливо переспрашивает Юлькина мама.
— Будет! — упрямо настаивает Юлька. — Она придет. И картинки принесет!
— Ах, она еще и картинки принесет? — продолжает издеваться Юлькина мама.
Этого я уже не могу вынести!
— Если я сказала: «приду и принесу», — голос мой дрожит от обиды, как фитиль в ночнике, — значит, я приду и принесу, да!
Юлькина мама испытующе смотрит на меня, потом на Юльку, которая заглядывает ей в глаза, словно прося ее быть со мной поласковее.
— Ну, посмотрим… — И Юлькина мама опускается на топчан рядом с девочкой.
Юлька благодарно трется щекой о материнскую руку.
— Нашла, мамця, работу?
— Нет… — с горечью отзывается мать. — Нигде ничего нету. У Левицких — такое огорчение! — вчера была уборка, полы мыли, окна, а я и не знала, другую наняли. У Морачевских белье недавно стирали. В одном доме велели прийти после дня святого Георгия, в другом — в день святого «Никогда»…
В подвале тихо. От слов Юлькиной мамы пахнет горем, пахнет голодом.
— Цурэчка! (Доченька!) А покушать я тебе все-таки принесла!
И Томашова (так, по мужу, зовут Юлькину мать) ставит на стол узелок, закутанный в старенький, потерявший цвет вязаный платок, с такими движениями, словно она говорит, как фокусник: «Вот-вот! Сейчас-сейчас! Раз, два, три — готово!» Томашова достает из узла черный котелок, прикрытый большой краюхой хлеба.
— Ой! — восторженно кричит Юлька. — Хлеб!
— А в котелке — борщ! — сияет Томашова. — Хороший, мясной! Кухарка Морачевских — дай боже ей здоровья! — налила больше половины котелка. И еще положила в борщ — видишь, что?
— Косточка… Мозговая! — Юлька даже порозовела от радости.
— Кушай, кушай! — Томашова дает ей ложку. Но Юлька отрицательно качает головой:
— Без тебя не буду!
— Ну, и я поем…
Мать и дочь черпают ложками борщ из котелка. Но я вижу — Томашова зачерпывает борщ реже, чем Юлька.
Борщ съеден, Томашова подносит котелок к губам Юльки:
— Выпей все, до последней капли!
Юлька обгладывает косточку — глодать, впрочем, нечего, косточка голая, как ветка, с которой содрали кору. Потом она стучит косточкой по чистой бумажке, которую мать положила на ящик, — из косточки вываливается на бумажку небольшой комок мозга.
— Пополам! — командует Юлька. — Тебе и мне.
— Да я его и на дух не терплю, этот мозг! — уверяет Томашова.
— Мамця!
— Вот як бога кохам, никогда я этот мозг не ем!
— Мамця!
— Еще когда я девчонкой была, всегда, бывало, младшему братишке мозговую кость отдавала! Кушай, кушай все…
Юлька съедает с бумажки костный мозг. Потом, приложив к губам круглое отверстие в кости и щелкая языком, она старается высосать остаток мозга, засевший в глубине кости. Это ей удается, и она с восторгом съедает все.