Жил на свете рыцарь бедный,
Молчаливый и простой,
С виду сумрачный и бледный,
Духом смелый и прямой…

Никто в зале не смеется. Пушкин — это Пушкин. И если не все понимают трагедию бедного рыцаря (я ведь и сама ее толком не понимаю!), то все чувствуют музыку пушкинского стиха.

Почему я вдруг читаю не то, что мне назначено, — не про бедную покойницу Изабеллу, а Пушкина, — не знаю. Может быть, оттого, что я боюсь опять напутать («Пецарь Рычального Образа»!), а может быть, мне невольно захотелось как бы омыться светлыми струями пушкинской поэзии от всех перенесенных неприятностей и унижений… Но зрители аплодируют так же непосредственно, как за несколько минут до этого смеялись надо мной.

Все кричат: «Автора! Автора!» Тетя Женя, автор «исторической пьески о трех рыцарях из времен средних веков», выходит на вызовы одна, без Пушкина. От скромности и смущения лицо у тети Жени красное, как борщ, который забыли заправить сметаной. Тетя Женя раскланивается, грациозно прижимая руки к сердцу, ее пенсне летает на шнурочке, как привязанный мотылек…

Потом начинаются концертные номера. Соседка-барышня поет романс. Она так напирает на буквы "ч" и "щ", словно прачка шлепает вальком по мокрому белью:

ЛуЧЫ зари прогнали ноЧЫ мрак,
И в небе звездоЧки иШЧЭзли…

Пока певица старается, за сценой происходит бурная драма. Вовик Тележкин, который должен сейчас выйти играть на скрипке, вдруг испугался и не хочет выступать! Мама Вовика уговаривает его, умоляет, почти плачет, но Вовик, закрыв глаза и судорожно выпятив ощеренную нижнюю челюсть, упирается:

— Н-н-нет!

— Вовик, золотце, рыбка моя… — Мама осыпает его нежными словами и поцелуями.

— Н-н-нет! У меня там одно фа не выходит.

— Вовик, мама просит… Ты совсем не любишь свою маму!..

— Н-н-нет!

Зрители в зале уже прослушали романс про «веЧЭрние луЧЫ», они ждут скрипача, аплодируют и топают ногами. Но Вовик упрямо трясет головой:

— Нет!

Тогда к Вовику подходит Рита и, как всегда хмуро набычившись, говорит ему:

— Сию минуту ступай играть, идиот!

И удивительно — Вовик как миленький отправляется со своей скрипкой на сцену! Мама его вздыхает, словно ее вытащили из воды.

Вовик усердно пиликает. Но в середине пьески, очевидно дойдя до того фа, которое у него «не выходит», Вовик умолкает, беспомощно озирается и, тряся головой, кричит:

— Н-н-нет!

И опрометью бежит со сцены.

Спектакль-концерт окончен.

Глава третья. ЗВАНЫЙ УЖИН

Зрители все разошлись. Осталась только я — папа ходит по хатам рабочего поселка.

В детской Риты и Зои накрыт стол. Одна половина стола заставлена разнообразной едой. Тут первая бледно-розовая парниковая редиска, горшок со сметаной, сардины, отливающие жемчужно-опаловым блеском, пирожки, жареная курица, прижавшая под мышкой, как портфель, собственный пупок. На другой половине стола — несколько селедок в селедочнице и большая миска с вареной картошкой.

Мы с Зоей и Ритой усаживаемся за первой — обильной — половиной стола. Я проголодалась — ведь мы с папой выехали из дому, не успев пообедать. Рита и Зоя наперебой предлагают мне то одно, то другое, накладывая мне на тарелку всякую еду. Сами же они — правду говорила папе Серафима Павловна — есть не хотят. Зоя лениво хрупает вынутую из вазы за хвост редиску. Рита разломила пополам пирожок и не стала есть.

— С мясом… — делает она гримаску.

Только что я собралась приняться за еду, как в комнату входит Серафима Павловна, веселая, с хитроватой искринкой в глазах («Вот как я хорошо подстроила!»). За Серафимой Павловной входят два мальчика лет десяти и смущенно останавливаются у дверей, переминаясь босыми ногами.

— Девочки, принимайте гостей! — объявляет Серафима Павловна. — Если вы и сами будете кушать, они будут приходить к вам каждый день. Как тебя зовут, мальчик?

— Колька… Николай… — Мальчишка краснеет не только лицом, но и кожей на коротко выстриженной белесой голове.

Эта голова почему-то привлекает к себе тревожное внимание Серафимы Павловны.

— Что это у тебя, Коля, с волосами?

— Мамка скоблила… — объясняет он. — Звестное дело, не умеет она… Не пикирмахер…

Голова Кольки в самом деле носит следы домашних ножниц: вся в лесенках и беспорядочных просеках.

Серафима Павловна успокаивается: слава богу, не колтун у мальчика или, сохрани бог, парша!

— А как тебя звать? — обращается она ко второму мальчику, в длиннейшей, видно отцовской, рубахе с закатанными рукавами.

При взгляде на него я сразу вспоминаю, как я только что тонула в капоте тети Жени!

— Антось… — называет себя мальчик. Но тут позади раздается звонкий голосок:

— А я — Франка!

И между обоими мальчиками протискивается веселое лицо девочки лет семи. У нее круглая головка, очень подвижная, поворачивающаяся то к одному, то к другому, как у воробышка или синички. В косицу вплетен обрывок чистой тряпочки.

— Ага! Франка! — повторяет девочка.

— Да ты откуда взялась? — смеется Серафима Павловна. — Я тебя раньше не видела.

— А я с ими. С хлопчиками…

Франка стоит впереди мальчиков. От смущения и застенчивости она чешет одну босую ногу о другую и все время быстрыми «воробышковыми» движениями поворачивает круглую головку ко всем присутствующим. Что-то светлое и доверчивое есть во Франкиных глазах и веселом лице. На руках у Франки — девчушка лет полутора, очень похожая на Франку круглой головкой и глазами. Таскать ее на руках, видимо, нелегко, и Франка стоит, несколько откинувшись назад для равновесия.

— Ну, матушка, — разводит руками Серафима Павловна, — ребенка притащила! Ты бы еще козу привела… Или поросенка!

— Не, пани! Нема у нас ани козы, ани порося… — Франка докладывает это с таким счастливым, сияющим лицом, как если бы она говорила: «Есть! Есть! И коза и поросенок — все у нас есть!» — А то — моя сестра Зоська! — показывает она на девочку, которую держит на руках.

И вдруг, видимо, испугавшись, что с Зоськой ее не пустят дальше порога этой красивой комнаты, заставленной игрушками, Франка плачет. Но и слезы, брызнувшие из ее глаз, какие-то светлые, даже веселые, как солнечный дождик!

— Не гоните меня, пани! Зоська будет тихонько-тихонько!..

— Оставь ее, мама! — просит Зоя. — Мы потом будем играть с ее малышкой, наденем на нее платье и чепчик моей куклы Маргариты!

— Почему твоей Маргариты? — сердится Рита. — Почему не моей Софи?

— Ладно! — разрешает Серафима Павловна. — Садитесь все за стол. Вот сюда. — Она показывает на ту половину стола, где стоят селедки и картошка. — Только уговор: если Зоенька и Риточка хотят, чтобы к ним ходили каждый день, они тоже будут хорошо кушать… Да, девочки?

Осветив всех своей доброй улыбкой, Серафима Павловна уходит из комнаты.

Неожиданные гости — Коля, Антось и Франка со своей сестренкой — быстро садятся за стол.

— Кушайте, пожалуйста, — любезно приглашает Зоя, как дама, принимающая гостей.

Но гости и без «пожалуйста» принимаются за еду.

Антось, который у них вроде как за старшего, делит картошку и селедки по трем тарелкам. Он делает это быстро, точно, справедливо, как артельный староста, — порции совершенно равные! Оставшуюся картофелину и кусок селедки он кладет на Франкину тарелку: для Зоськи.

Мы с Зоей и Ритой не едим. Мы смотрим.

Зоя и Рита, перекормленные дети, для которых еда — надоевшее, неприятное дело, хуже наказания, во все глаза смотрят на этих ребят, весело, жадно уминающих картошку с селедкой.

И хотя я расту в семье, где нет культа еды, меня к еде не принуждают, и я нередко вижу, как едят люди, проголодавшиеся после работы, едят со здоровым аппетитом, — но вот этого, что сейчас развертывается перед моими глазами, я тоже еще никогда не видела! Это — голод, застарелый, привычный голод, вряд ли когда-либо утоляемый досыта…