— Да-с! — Папа весело подмигивает. — А вот граф Забего мне ни шляпу, ни золотых очков не вернул и не вернет!
— Папа, — вдруг спрашиваю я (обо мне все забыли), — а жена этого человека, к которому ты тогда поехал, — она выздоровела?
— Ох, эти дети! — смеется Серафима Павловна. — Чем Сашенька интересуется!
— Нет, она права… — И папа подзывает меня к себе. — Правильно, Пуговка! Не в шапке дело, пропади она совсем, а в жизни человеческой. Эта женщина родила при мне великолепного мальчишку, и больше я их никогда не видал, — значит, они живы и здоровы, не то прибежали бы ко мне…
Павел Григорьевич прощается — он идет в госпиталь. Папа говорит ему все, что надо передать в госпитале, и Павел Григорьевич уходит. Пока мама и Серафима Павловна отходят к платяному шкафу и обсуждают мамино новое платье, Владимир Иванович негромко спрашивает:
— Яков Ефимович, этот молодой человек, что сейчас ушел, — кто он такой?
— Учитель. Сашурку нашу в гимназию готовит.
— Из поднадзорных?
— Да. Студент-медик. В госпитале помогает мне. Очень дельный.
— Уж вы и выберете учителя для девочки!.. Каторжник бывший?
— Нет. Сослан был в Якутскую область, отбыл срок и вернулся… А чем он, собственно, интересует вас, Владимир Иванович?
— Что-то я его несколько раз у нас в Броварне видел… То около завода, то около хат, где мои рабочие живут…
Папа объясняет Владимиру Ивановичу, что Павел Григорьевич недурно рисует, — бродит по окрестностям, зарисовывает пейзажи…
— Скажите этому господину… — Голос Владимира Ивановича звучит почти угрожающе. — Скажите ему, чтобы ко мне в Броварню не шатался! А не то я на нем так-к-кой пейзаж раз рисую!..
— А вы это ему сами скажите! — предлагает папа. — И не задавайте мне загадок. Что вы всем этим хотите сказать?
— А то, что все эти ваши ссыльные, поднадзорные, ну, одним словом, господа революционеры, — они рабочих мутят Желательно им почему-то, чтобы первого мая все рабочие бастовали! А мне всякий день забастовки — просто нож в горло: пасха скоро, сколько людям пива нужно, представляете? Эта ихняя забастовка мне пасхальное пиво зарежет. Убытки — представляете? Рабочему день бастовать — ну, не получит он за этот день свои двадцать — тридцать копеек, не поест один день, что ему, он привык! А мне это — сотни, тысячи рублей, шутите?
Папа не успевает ответить — в комнату с веселым щебетом влетают Рита, Зоя и тетя Женя. На Зое и Рите новенькие, только что купленные шляпки из светлой соломки, вокруг тульи изящно выложены гирляндой искусственные ветки, листья — как живые! На ногах у девочек «бронзовые» туфельки, тоже новенькие. Рита и Зоя скользят, кружатся по полу, чувствуя себя нарядными, хорошенькими. Все мы любуемся ими.
— Весна… — с умилением глядит на них тетя Женя. — Примавэра… Боттичелли…
Уж эта тетя Женя! Не может сказать попросту: «Ах, какая прелесть! Ужасно красиво!»
— Едем! Едем в зверинец!
По папиному настоянию мама тоже едет со мной в зверинец. Мы там пробудем часа два-три, а папа пока поспит. Ох и отоспится он, бедный, в эти несколько дней!
Когда мы спускаемся с лестницы, тетя Женя говорит Серафиме Павловне:
— Я нарочно не купила девочкам шляпок с цветами или с лентами. Бантики, васильки, ромашки — это банально, это носят жук и жаба. А эти гирлянды листьев — посмотри, как изысканно!
По дороге в зверинец я спрашиваю у Риты и Зои:
— А как те дети, которые приходили тогда к вам ужинать? Ну, Франка с Зосенькой, Антось, Колька…
— Ax, эти… — вспоминает Зоя.
— Ходят они к вам?
— Нет! — отрезает Рита. — Больше не ходят.
— Почему?
Сестры переглядываются, и Зоя, скорчив смешную гримаску, отвечает:
— Надоели.
Глава десятая. ЗВЕРИНЕЦ
На краю большой пустой базарной площади, среди непролазной весенней грязи, навозных куч, оброненной с возов соломы, поставлена громадная палатка. Словно зверолов, накинув этот брезент, накрыл им множество зверей. Из-под брезента доносятся звуки шарманки, рычание хищников, визг и крики обезьян. На боках палатки, словно отпотевших от пятен, разводов грязи и сырости, налеплены яркие афиши: «Африканские львы» прыгают через обручи, затянутые бумагой, «Бенгальские тигры» стоят на задних лапах, «Индийский слон» с высоко поднятым хоботом, «Самая большая в мире змея-удав», обвивающая ствол пальмы. Перед афишами толпятся мальчишки, зеваки.
Большая толпа посетителей сразу оттирает нас от Шабановых.
При входе в зверинец словно погружаешься в густое, душное облако почти невыносимой вони. Я стараюсь не дышать носом и думаю: «Ох, как же, должно быть, воняет в Африке или в индийских джунглях — ведь там зверей еще гораздо больше!..»
Звери — в клетках, поставленных друг к другу очень близко; и самые клетки очень тесные. Некоторые звери явно томятся в этой тесноте — например, белый медведь (ближе к выходу, где холодно, стоят клетки с северными зверями; звери из жарких стран занимают середину палатки). Белый медведь, кстати, почти не белый, до того он грязный, словно валялся во всех лужах, его шерсть прямо побурела от грязи. В клетке белого медведя стоит что-то похожее на большую цинковую ванну с грязной водой. Эта ванна занимает три четверти клетки, а сам медведь неподвижно стоит рядом, тоскливо качаясь из стороны в сторону, как маятник. В ванную он при нас не полез ни разу — что за удовольствие, если не только плавать, но даже двигаться в ней для него, вероятно, невозможно! Глаз белого медведя не видно, они теряются, как в траве, в его грязно-белой шерсти. Зато у соседа его, северного оленя, глаза большие, выпуклые, смотрят печально и даже, как мне кажется, укоризненно: «Вот, ходите вы все мимо моей клетки, а я стой, как дурак!» А неподвижен он оттого, что клетка тесная и огромные ветвистые его рога не позволяют ему двигаться, — он и стоит, как дама в слишком большой шляпе!
Очень смешные обыкновенные медведи — они борются друг с другом, неуклюже перекувыркиваются через голову, протягивают сквозь прутья лапы, как бы прося подачки. Кто-то дал одному из медведей бутылку с молоком, и он, осторожно держа ее обеими лапами, сосет молоко. Молоко в бутылке убывает — медведь запрокидывает назад голову и высасывает все до последней капли, аккуратненько, не облившись!
А вот — очень большая клетка, самая большая во всем зверинце. Перед ней — толпа ребят и взрослых, смех, крик. Это обезьянья клетка. В нее выходят дверцы нескольких десятков маленьких, тесных клеток, в которых сидят обезьянки, подогнув под себя ноги, что-то жуя, часто мигая полузакрытыми веками глаз. А в большой клетке спит крупная коричневая обезьяна.
— Это Кларочка! — объясняет старый лысый служитель. — Она у нас вроде няньки или учительницы. Очень любит маленьких обезьянков нянчить. Даже бывает, если в публике женщина с дитем на руках, наша Кларочка тянет к ней лапы: дай, мол, покачаю я твое дите!
Лысый служитель заводит беседу с обезьянками:
— Морковочку жуете, Петенька? Ну, жуйте, жуйте, приятного вам аппетиту! А вы, Сонечка, — обращается он к маленькой мартышке, у которой в руках блестит осколок зеркальца, — ох и кокетка же! Все в зеркало глядитесь, все красотой своей не налюбуетесь!
Толпа ребят около обезьяньих клеток радостно смеется на каждую остроту лысого служителя.
— А это вот наш красавец Чарля. Поздоровайся, Чарля, поручкайся с почтеннейшей публикой!
И большой сонный гамадрил с шерстью, стоящей венцом вокруг головы, равнодушно протягивает, не вставая с места, черную лапу сквозь прутья клетки: нате, мол, пожмите, поздоровайтесь со мной, если уж вам так приспичило, а мне все равно!
Я невольно прижимаюсь к маме, мне ужасно не хочется пожимать черную Чарлину лапу! Мы с мамой облюбовали маленькую темненькую мартышечку; мама просовывает в ее клетку морковку. Увидев это, другая обезьянка, из соседней клетки, быстро вытягивает лапку и старается перехватить морковку.
— Э, нет, Манечка! — отгоняет ее служитель. — Непорядок-с; не тебе дадено, а Катюше. Большой зверь, замуж пора, а маленькую Катюшку обижаешь! Стыдно-с!