— А и же-о-олтая же немка! — раздается в толпе.
В руках укротительницы, сильных, мускулистых, хлыст, и она щелкает им, словно стреляет. Она не бьет зверей, но, вероятно, они знают вкус этого хлыста, потому что недоверчиво и чуть боязливо косятся на него. Выкрикивая какие-то непонятные короткие слова, вроде «Ап!», «Па!», укротительница заставляет хищников бегать вокруг нее, прыгать сквозь обруч. Ни на одну секунду не спускает она с них глаз и ни на одну секунду не поворачивается к ним спиной. Но бесстрашие ее изумительно! Она треплет косматые головы хищников, таскает их за хвосты, играет с ними, как с котятами.
Наконец наступает «смертный номер»: сняв с головы золотой султан, укротительница обеими руками раскрывает страшную пасть льва Альфреда… Сейчас она вложит в эту пасть свою бесшабашную голову!..
Дальше я уже ничего не вижу: я закрываю глаза и прижимаю их к маминой руке. Я слышу, как в мертвой тишине замирает вся публика — ни звука, ни слова, ни шороха! Затем, словно освободившись от тревоги, зрители аплодируют!
— Не съел! — радостно кричит кто-то рядом с нами.
Я открываю глаза. «Смертный номер» окончен. Сверкая снова надетым золотым султаном, кивая головой на желтой шее, укротительница, уже вышедшая из клетки, раскланивается с публикой.
— Мама… — шепчу я. — Как это было? Я ведь не видела… Я, знаешь, закрыла глаза…
Это я говорю с чувством виноватости: все-таки я трусиха!
— Как это было, мамочка?
И мама отвечает мне шепотом:
— Не знаю. Я тоже закрыла глаза…
Когда мы выходим из зверинца, позади нас — певучий женский голос:
— Ну, станет лев этакие желтые кости глотать, когда ему только что перед тем мало-мало что не десять фунтов мяса отвалили. И какого мяса! Кострец первый сорт!
Домой мы приезжаем вместе с Шабановыми. Они у нас обедают. И Рита и Зоя отлично едят вместе со всеми, без гримас и капризов.
— Леночка! — восхищается. Серафима Павловна. — Ты смотри, как мои девочки у тебя славно кушают! Просто чудо!
— Никакого чуда нет! — кричит папа из другой комнаты. — Просто проголодались дети, и у них появился естественный аппетит… Вы, Серафима Павловна, продержали бы их денек на голодной диете, они бы у вас гвозди ели, без всякой горчицы!
— Бог знает что вы говорите, Яков Ефимович! — смеется и ужасается Серафима Павловна.
Обед проходит весело и оживленно. Только я молчу, словно разучилась говорить. Я молчу и думаю, думаю…
— Пуговка! — снова кричит папа. — Почему я твоего голоса не слышу?
— Не трогайте ее, Яков Ефимович! — И Серафима Павловна ласково гладит меня своей теплой, толстой рукой. — Она все-таки, наверно, испугалась слона… Да, Сашуня?
Ну как мне объяснить, что я уже забыла думать и о слоне и о кофейном старичке из города Бомбея! Все мои мысли, все мои восторги — с укротительницей львов и тигров. Вот это смелость, вот это геройство! Я уж не помню, какой на ней был попугайный наряд, как смешно и жалобно торчали ее тощие, желтые ключицы. Я думаю только о том, что никто из тех, кого я знаю, не полез бы в клетку к диким зверям, где одно лишь неловкое движение укротительницы — и смерть ей! Укротительница Ирма кажется мне ослепительной, прекрасной героиней… Мысли бегут у меня в голове быстрей, чем крупинки соли из солонки, которую я нечаянно опрокинула на колени Серафимы Павловны. В моей душе зреют решения, от которых у меня самой замирает сердце… Я не могу дождаться, когда кончится этот несносный обед!
После обеда взрослые Шабановы уезжают за последними покупками, Рита и Зоя остаются у нас. Мама сидит около папы. Мы, три девочки, забрались с ногами на диван в столовой и сумерничаем.
— Рита… — говорю я неуверенно. — Зоя… Я сейчас скажу вам одну страшную тайну…
— Ой! — И обе девочки с любопытством пододвигаются ко мне. — Честное слово, тайну?
— Да. Но только если вы мне настоящие, самые настоящие друзья! А если нет, не скажу: вы разболтаете.
Зоя и Рита божатся, клянутся («Как я маму люблю!»), крестятся — они настоящие, самые настоящие друзья, они не разболтают.
Меня вдруг осеняет:
— Знаете, что? Мы должны доказать друг другу нашу дружбу! Вот, я читала, Наташа Ростова доказала другой девочке, Соне, свою любовь: она накалила на огне линейку и приложила к руке. Остался знак на всю жизнь! Вот какие они были друзья! Настоящие!
— Ну-у-у… — разочарованно тянет Зоя. — Еще жечься… живьем!
Но Рите этот план нравится. Она только хочет уточнить подробности:
— А чем мы будем жечься? Линейка-то ведь у тебя, наверно, деревянная?
— Деревянная, да.
— Ну, вот видишь… — Зоя рассудительно качает головой. — Одни глупости у тебя в голове… К слону зачем-то полезла… Полоумная!
Но Рита радостно бьет в ладоши:
— Нет, нет! Я придумала!.. Мы положим в ложечку кусок сахару, нагреем его на лампе, а когда сахар закипит, приложим эту жижу к руке. Вот!
План в самом деле такой простой и доступный, что даже Зоя соглашается принять в этом участие. Захватив чайную ложку и кусок сахару, мы бежим в переднюю, где можно растопить сахар, держа ложку над настольной керосиновой лампой.
— Только, чур, ты первая придумала, тебе первой жечься! — говорят они мне.
Очень хорошо! Сейчас я им докажу, что я настоящий друг и мне для друзей ничего не страшно и ничего не жалко!
Мы стоим вокруг лампы, Зоя держит на огне ложку с сахаром.
— Кажется, уже горячо… — говорит она.
— Нет, нет! — азартно возражает Рита. — Сахар должен закипеть! Чтобы от него пар шел!
Наконец сахар закипает, от него идет пар. Я засучиваю левый рукав и храбро прикладываю руку — ниже запястья, тем местом, где мы теперь носим ручные часы, — к кипящей сахарной жиже… В ту же минуту меня пронизывает нестерпимая боль, мне даже чудится, будто запахло горелым мясом! Хочется закричать в голос и отдернуть руку, но я стоически выдерживаю еще несколько секунд. Потом, тихонько застонав, отдергиваю руку.
— Больно тебе? — Зоя чуть не плачет от сочувствия.
— Н-н-нет… Не очень…
Это неправда. Мне так больно, как еще никогда в жизни! Мы разглядываем ранку — слезла кожа, видно что-то красное, рука сразу вспухает.
— Теперь ты, Рита!
Мы снова нагреваем над лампой сахар в ложке. Когда над сахаром показывается легкий пар, Рита прикладывает к горячей жиже руку, но не той стороной, что я, не там, где кожа нежная и чувствительная, а самой загрубелой частью: краем ладони.
— Вовсе не так уж больно! Все ты врешь! — говорит Рита, разглядывая легкое покраснение на месте своего ожога.
— Вот что! — говорит Зоя хмуро. — Больше сахар не разогревайте, потому что я жечься не буду. Не буду, и все!
— Ах, та-ак? — взвизгивает Рита. — Мне — жечься, а ты не хочешь?
— Не хочу!
— Так я маме скажу! — грозится Рита.
— Говори! Мама тебя уложит в постельку и будет тебя две недели лекарствами пичкать: «Ах, бедная Риточка, ручку обожгла!» Ты этого хочешь? — спрашивает Зоя с насмешкой.
Нет, Рита этого, конечно, не хочет.
— Ну, Зойка, подожди ты у меня! — шипит она. — Я тебе это припомню!
Чтобы переменить неприятный разговор, Зоя спрашивает, какую же это тайну я обещала им рассказать.
Я молчу.
— Наверно, глупости какие-нибудь! — подзадоривает меня Рита.
— Да, глупости, — соглашаюсь я.
— А может, серьезное что-нибудь? — допытывается Зоя.
— Да, серьезное… — подтверждаю я снова.
Не могу же я им сказать, что у меня сильно ноет обожженная рука, что мне очень горько их вероломство (обе согласились «доказать дружбу» — и одна чуть дотронулась до горячей жижи, а другая вовсе уклонилась!) и что меня буквально распирает моя тайна: хочется рассказать, а некому!
— Так не расскажешь тайну?
— Нет, — говорю я твердо. — Потому что вы — не настоящие друзья.
Когда Шабановы наконец уезжают в Броварню, я прощаюсь с Ритой и Зоей холодно. Кончена дружба, как отрезана.
Я хочу пойти к папе и рассказать все ему. Но мама говорит, что папа заснул и его не надо будить. Кстати, мама заявляет, что мне тоже надо лечь пораньше — день был очень утомительный. Когда Юзефа укладывает меня спать, она обнаруживает ожог на моей руке и приходит в ужас. Она готова бежать к маме, будить папу, звать доктора Рогова, бить в набат…