явления понимания или научной деятельности суть первоначальные в жизни;

понимание не связано с жизнью: оно составляет особенный мир;

в понимании нельзя не видеть назначения человека; нужно захотеть не думать, чтобы не подумать этого; нужно сознательно отвернуться от факта, чтобы не видеть его; нужно молчать, чтобы не быть вынужденным признать его — усилия напрасные и утомляющие;

взгляд на науку как на нечто служебное мог возникнуть только в жизни общества, в котором нет науки; она ни к чему не имеет отношения в жизни, ни с чем не связана причинной связью, а потому ни от чего не зависима; наука перестает быть связанной с каким-либо местом, временем, корпорациями и учреждениями.

Что такое эта розановская наука понимания, нужно думать, но она явно не имеет отношения ни к национально русскому, ни к философии жизни, ни к распусканию личности, ни к домострою, ни к человеку вообще.

К пониманию розановской книги о понимании мы даже еще и не подошли. К пониманию известного нам Розанова мы по той же причине тоже не подошли. Мы поскользнулись на нравственности. В позиции Ольги Александровны Седаковой, испытывающей гадливость к «Розанову» в кавычках, гораздо больше потенциального понимания чем в размазывании восторгов по поводу теплого, сладкого, парного, солененького. Нам еще придется расстаться с кислым мягким пряным остреньким. Придется вернуться к строгому и совсем не нашему — не потому только что для Розанова, для его памяти так надо, а потому что мы подставились кстати, ошиблись с пользой для дела, исправиться и вернуться к настоящему пониманию придется. Возмущаясь, О.А.С. называет Розанова человеком без рук без ног, бессильным перед долгом, перед злом. Она и не подозревает, как многое тут угадывает: как раз то призвание к пониманию, которое не от жизни, не для жизни, не для активности мероприятий, предприятий и начинаний. Сейчас к настоящему пониманию мы еще не готовы, будем готовы может быть когда начнем догадываться, что такое философия. Для этого надо будет по-настоящему прочитать«досократиков», к которым пренебрежительно относит Розанова большой специалист. Их ум то же что бытие, которое не возникло и не уничтожится.

Розанов ведь тоже, когда не нашел со своей первой книгой читателей, неужели мог надеяться что его поймут если он изменит голос? Того первого понимания, чистого и прямого, не нужного жизни, не оказалось. Когда потом Розанов вышел на просторы газеты и журнала, он писал уже не для понимания, задел слух иначе. Аристотель рассказывает, что когда мудреца Фалеса достали упреками в нищете, то он угадал по звездам будущий урожай маслин, за небольшие деньги взял заранее в наем все маслобойни в своей стране, стал монополистом и сказочно разбогател. Сам Аристотель якобы принимал ванны из оливкового масла и потом то же масло продавал на рынке. Розанова, которого все стали покупать, который всех купил, мы пока еще знаем только с этой масляной стороны, и напрасно. До сути дела тут пока еще далеко.

«Понимание Василия Розанова — где-то    далеко впереди; и придет оно по мере издания его книг». Вот это второе едва ли. Я даже думаю что и издание книги «О понимании» мало что даст. Похоже, требуется что-то    другое чем внешние передвижения. «Время настало», торжественно объявил свободный исследователь в 1990 году, «и ныне мы можем писать о Розанове всю правду». Раньше, чуть ли не говорит он, нам не по нашей вине приходилось писать о Розанове неправду. По нашей вине мы до чистого понимания не дойдем, пока в нас слишком много нашего. Как ни жестко это звучит, понимание не для нас. Сексуальный масляный Розанов это наш портрет. Суровый Розанов — протопоп Аввакум, как угадывает Турбин, зря только думая что дело ограничивается полярными противоположностями в человеке, — требует своего.

Что Розанов будто бы за конец страха и страхов, очень сомнительно. Вообще хорошо ли, когда становится можно не бояться. Похоже, кому-то    или чему-то кстати, чтобы мы стали вольные и бесстрашные. Когда-то мы боялись только Бога. Потом мы стали бояться всего кроме Бога. Теперь нас приглашают вернуться к Богу без страха. Бог бывает без страха, без строгости, без протопопа Аввакума? Из формул и Бог и страхни Бога ни страхаодин страх без БогаБог без страха как будто бы какая-то лучше. Они все хуже, даже первая. Союз между Богом и страхом не соединительный.

Строгость до бесчеловечной жесткости философского понимания — другой, торжественный образ Розанова, еще должен быть открыт. Меру его понимания нас, его гибкости вживания, вплавления в извилины, лабиринты этой нашей, на восточноевропейской равнине, реальности мы всегда недооцениваем. Там, где, мы думаем, мы уже читаем и понимаем Розанова, перед нами в зеркале пока еще наш портрет. Мы неосторожно подставились этому зеркалу. Розанов загадочно смотрит на нас из своей каменной задумчивости.

21.5.1992, ИМЛИ

Наше место в мире

1.

Искусство — это праведный и чистый голос человечества в целом и каждого народа в отдельности, духовная и эстетическая побудительная высота, осуществленная мечта человека, ухваченное перо жар-птицы и прометеев огонь человеческих исканий и побед. Искусство является тогда, когда человеку дано преодолеть силу земного притяжения и вознестись в ту высь, где начинается творец, испытав при этом все муки и радости творца. Надо, вероятно, уточнить: творец  это тот, кто создает гармонию и красоту, кто способствует ладу и миру в жизни.

Мы невольно тянемся к сказавшему эти слова большому писателю духовидцу, а теперь и политическому деятелю Валентину Распутину. Да, искусство лучший голос народа; на его чистоту главная надежда. Да, гармония, мир. И нам хочется не обращать внимания на чуть настораживающее парение слога.«Вознестись в высь», не важнее ли иногда коснуться земли. «Создание гармонии и красоты». Человеческий творец, похоже, встает здесь в слишком серьезную позу, словно до него не было той красоты. Слащавый«лад». С нами часто происходит что-то    неладное как раз тогда, когда мы начинаем говорить слишком складно. От растерянности нам иногда очень хочется связать концы с концами в нашей картине мира, словно мы связываем так что-то    и в самих вещах. Заштопанный чулок лучше разорванного, с сознанием дело обстоит наоборот (Гегель). Если мы не допустим миру быть самим собой, невидимым, непонятным, если не дадим ему такому места в нашей мысли, ему уже не будет места нигде.

Мы так хотим лада. Лад, говорят нам, находится под угрозой. Зла? — догадываемся мы. Нет: нового искусства. Неожиданность этого ответа озадачивает. Конечно, и в новом искусстве толпа наиболее приспособленных успела устроиться не хуже чем она умела устраиваться в старом. Но мы ведь говорим о настоящих искателях. Новое искусство там, где оно достойно старого, своей непривычностью кричит, что уже не находит прежнего мира в мире. Этот крик объявляют нарушением лада и гармонии, словно художник, озеленитель двора, перестал работать на совесть, а не вековой порядок вещей пошатнулся. Отсутствием какого лада в новом искусстве возмущен Валентин Распутин? былого? Его не вернешь. О конце того лада сами же поэты лада, противники нового искусства кричат своим негодованием. Негодованием от растерянности. В новом искусстве они не узнали собственный крик. Не узнав себя в другом, другого оттолкнули. И за растерянным негодованием тогда неизбежно нарастает убийственно прямое мы и они. Объявление кому-то    войны.

Как, неужели стало бы совсем хорошо без другого, чужого? кончился бы надрыв? не стало бы стояния всякого человека, всего человечества на краю, над бездной? Чужой мешает забыть о тех вещах, крае и бездне. Планета взвешена песчинкой в мировой бесконечности, но писатели лада сердятся, когдакто-то    не верит в предустановленную гармонию вещей.