И. положил снова свою руку на голову профессора. Лицо моего дорогого друга и Учителя стало прекрасно той красотой, которую я не раз уже видел, начиная с первого случая на пароходе после бури, когда он стоял со мной на корме. Держа руку на голове Зальцмана, он сказал так нежно и ласково, как могла бы говорить только родная мать:

— Я давно простил вам все, мой бедный брат. Все, что совершает человек в своем пути, все делит его дни на горе и радость, на мощь и слабость, на печаль и улыбки. Нет просто текущего благополучия, но есть законы Вечности: закономерность и целесообразность. Нельзя уйти от следствий содеянного, но можно найти в себе пламя великой Любви, и все следствия станут только счастьем узнать, как перелить из себя силу, величайшую силу-радость, чтобы все злое от страстей и пороков стало миром и помощью, предостережением и защитой встречным.

Снова водворилось полное молчание в комнате. Я слился сердцем и мыслью с Флорентийцем, моля его помочь профессору в его страшный час, а что он будет страшным, я не сомневался после слов И. Еще никогда не слыхал я от него подобных слов…

Крик, сдавленный крик переживающего ужас человека заставил меня вздрогнуть. Я взглянул в лицо Зальцмана и вздрогнул еще больше. Я увидел как бы панораму, целый ряд постепенно развертывавшихся и гаснувших картин. Я видел дом у моря, видел долину, где он стоял, видел уютную обстановку комнаты, где за ужином сидела зажиточная семья. Я видел гостя, вошедшего во время ужина и особенно ласкавшего небольшого красивого мальчика. К ужасу моему, я понял, что доверчиво ласкавшийся к гостю ребенок был И., а гость… Зальцман, хотя ничего общего с теперешним обликом в нем не было.

То был грубого вида грек, очевидно, имевший большое влияние на всю семью. Я понял, что хозяева, особенно мать, боятся каких-то врагов, а гость их успокаивает и убеждает спать спокойно, насмехаясь над их страхами. Гость просил отпустить с ним мальчика, но мать категорически ему в этом отказала, чем вызвала его огромное неудовольствие.

Довольно неискусно скрывая свою злобу за отказ, гость удалился, оставив в семье тяжелую атмосферу какого-то предчувствия беды и страха. Вскоре, помолившись Богу, вся семья легла спать, и дом погрузился во мрак.

Гость, выйдя из большого и красивого сада своих друзей, подождал, пока погас последний огонек в доме, тихо свистнул и прошел за угол улицы. Навстречу ему вышел маленького роста человечек в темном плаще и по указанию первого нарисовал какую-то фигуру черной краской на белых воротах дома.

Через короткое время на улице показалась ватага разбойников; бросившихся к воротам, указанным краской. Появившийся на шум сторож был тут же убит, но крик его предостерег хозяев в доме, и они бросились через сад к морю, надеясь спастись в лодках. Но в долине, у самого моря, разбойники настигли их, и… случайно упавший с головы плащ обнажил лицо одного из разбойников. То был недавний гость дома, теперь занесший меч над хозяйкой и убивший ее. Мальчик бросился на помощь матери, но и его настиг удар меча, и он упал бездыханным на тело матери…

— Остановите этот ужас, или я сойду с ума! — раздался раздирающий вопль профессора.

— Мужайтесь, друг. Моя любовь не знает предела в своем милосердии. Я счастлив служить вам сейчас и навсегда помочь вам выйти из круга тех жутких жизней, где человек колеблется в своей верности, ищет истины, хочет войти в Свет, но вновь и вновь впадает в раздражение, лицемерие и ложь, ища только жизни личной в той или иной форме, а не жизни на общее благо. Встаньте, пройдите со мною в следующую комнату, там вы будете иметь силу прочесть одну запись веков. Она положит конец вашим колебаниям и вместе с тем введет вас в новый ритм движения, который теперь необходим вам, чтобы окончить ваш прекрасный труд. И труд ваш — не одной этой жизни задача, но результат многих вековых жизней, ваших исканий и страданий в них.

— Я пойду всюду, куда прикажете, но только тогда, когда вы простите меня, — падая на колени и рыдая отчаянным образом, сказал ученый. — Я понял, что мальчик, которого я убил, — это вы. О, ужас, — продолжал он рыдать.

— Успокойтесь, вы не убили мальчика, он только упал в обморок. Он очнулся, остался жив и попал в такие руки, в такую дивную встречу, которой не смог бы так скоро достичь без вашей ужасной помощи. Будьте же благословенны. Пойдемте, время не ждет, не надо тратить его попусту в слезах и унынии.

И. поднял Зальцмана, отер его заплаканные глаза, отдернул тяжелый занавес, за которым оказалась дверь, существования которой никто из нас и не предполагал, и вышел вместе с Зальцманом. Я взглянул на Бронского. Артист сидел, закрыв лицо руками, из-под которых градом катились слезы. Никито подошел к нему и сказал очень тихо, положив ему руку на плечо:

— Нельзя плакать в великие моменты чужой страдающей души, как нельзя плакать и в великие моменты своих собственных страданий в жизни. Чтобы чье-то сердце вышло очищенным и освобожденным из скорби, при которой вы присутствуете, надо, чтобы ваше сердце не теряло творческих сил и способностей. А это возможно только в полном самообладании. Каждый раз, когда вы сами сильно страдаете или жизнь ставит вас свидетелем чужих страданий, — помните:

Плачут только те, кто не имеет силы любви и мужества думать о других и думает о себе.

Плачут только те, дня кого земля и ее обитель, ее привязанности, ее встречи составляют первую и главную основу жизни.

Плачут только те, кто не может вскрыть в себе огня Творца, той Его частицы, которой человек общается со своими близкими, которая служит ему единственным путем красоты и которая составляет весь смысл жизни человека на земле.

Плачут только те, кто в слезах видит доблесть и не может проникнуть в центр Любви в себе, в тот центр, откуда идет связь человека с человеком, с Учителем, с Богом. Бог есть Любовь, и слезы несовместимы с Его Светом.

Через некоторое время дверь раскрылась, в ней показался И. и поманил к себе Никито. Оставшись наедине с Бронским, мы ближе придвинулись друг к другу, и я спросил артиста, что он видел и о чем он плакал.

— Я ничего не видел, Левушка. Я только понял, что ужас каждого из нас держит его в своих когтях, называемых «прошлое». И я действительно плакал о Зальцмане, о каждом из нас и о себе, о том грубом невежестве, которое так трудно сбросить с себя.

— Никито объяснил нам сейчас, Станислав, как надо героически напрягать все силы мысли, чтобы профессор легче вошел в новое творчество духа. Перестаньте волноваться, соберите внимание, и я расскажу вам все, что я видел из истории жизни И. и ученого.

И я рассказал ему все, что я сейчас видел, прибавив, что печально историю детских лет И. знал давно от него самого. Оба мы глубоко сосредоточили наши мысли на Флорентийце, и, когда профессор вышел в сопровождении И. и Никито, мы низко поклонились его страданию в прошлом и его сверкающему огню Радости в настоящем.

Лицо ученого сияло. Молодость, поразившая меня еще в ванной, теперь делала его красивым, он весь был полон приветливости, и такой мир лежал на всей его фигуре, как будто ничего, кроме счастья, он в жизни не видел и не знал.

— Я отпускаю вас к Зейхеду, друзья мои, — сказал мне и Бронскому И. — Возьмите у него мехари и слетайте за Франциском, попросите его ко мне в Общину.

Мы поклонились Учителю, разыскали Зейхеда, уселись на мехари и не без буйного удовольствия, как школьники, рады были мчаться вихрем к домику Франциска.

Мы застали его окруженным целой кучкой маленьких карликов, усердно работавших над какими-то мелкими предметами. Так как мы с Бронским ворвались вихрем в комнату, увидев в окне Франциска, карлики, которых мы не видели, погруженные в работу, весьма неодобрительно поглядели на нас, и некоторые из них прикрыли свою работу ручонками и зелеными передниками, которые были на них надеты.

— Вы испугали моих малюток, — ласково улыбаясь, сказал нам Франциск, — а также спугнули и птичек, которые им позируют. Эти малютки — лучшие в мире ювелиры и достигают тончайшей художественности в своей работе. Но, к сожалению, глаза их устроены так, что они могут делать только одно: собирать способом мозаики на любых вещах белых павлинов. Но коробочки они куют из любых металлов, с фоном из эмали любого цвета.