Дойдя до Общины, И. простился с нашими спутниками, напомнив им, что к ужину опаздывать нельзя.
Не успели мы войти в мою комнату, как мой новый сожитель встретил нас радостным писком. Я бросился к нему, осторожно вынул его из пуха и покормил на ладони. И. помогал мне напоить птенца, что составляло целую проблему.
Окончив процедуру кормления, я приласкал мое белое сокровище и снова уложил его в гнездо. Раздался звук гонга, и мы спустились в вечернюю столовую. Здесь было светло, веера создавали прохладу.
К И. подходило много новых людей. Художница, расставшаяся с нами после чая, спрашивала меня, где я был, что я видел за это время. Я ответил ей, что видел так много, что даже и вместить не могу.
Наш разговор перебил Бронский и сообщил, что его другу как будто чуть-чуть получше, но что к больному его не допустили.
Я не вслушивался в разговоры вокруг. Есть мне положительно не хотелось. Я даже не замечал, что мне давали, но повиновался приказанию И., не освобождавшему меня от еды.
Как это ни казалось мне самому странным, но меня так клонило ко сну, что после ужина я прошел прямо к себе. Приняв ванну, я закончил мой второй день в Общине, не заметив и сам, как заснул подле своего нового друга, белого павлина.
Глава 3
Много времени, должно быть, недели три-четыре прошло, пока я окончательно познакомился с огромным парком и прудами Общины. Теперь внезапно открывавшиеся виды или выраставшие за поворотом дороги домики стали мне хорошо знакомы.
Мой друг, белый павлин, которого я сначала все носил на руках, стал теперь преуморительно бегать за мной всюду, требуя писком и комическим похлопыванием маленьких, едва растущих крыльев, чтобы я брал его на руки, когда он уставал.
Я каждый день навещал Максу, один или с И., иногда — правда, редко — с Альвером, которому И. поручил часть ухода за Игоро.
Бронский чаще всего проводил со мною время между чаем и ужином, а весь день он был занят каким-то сложным трудом по своей специальности, в котором хотел передать своим ученикам все, что открывал ему его гений артиста-творца.
Мои занятия в комнате Али шли успешно, настолько успешно, что И. дал мне изучать и арабский язык, так как мне очень хотелось понимать моего нового друга Зейхед-оглы и не страдать, иногда надрываясь от смеха, от его французской речи.
Каждый раз, когда я приходил в больницу к сестрам Алдаз и Александре, я неизменно встречался с братом Франциском. Он или гулял со мною по лесу, если был свободен, или звал с собой в аптеку, где готовил лекарства, и я ему помогал, или вводил меня в свою комнату, комнату, которая поразила меня своим видом, когда я ее увидел впервые. Из его балконного окна во втором этаже домика на опушке леса, где были срублены верхушки деревьев, открывался вид на дальние селения, была видна горная цепь, как и из комнаты Али.
Три ряда идущих параллельно друг другу горных цепей, так называемые зеленые, самые низкие горы, покрытые травой и прекрасными деревьями, начинались сразу у долины. На них паслись стада, виднелись работавшие люди. За ними тянулся хребет бесплодных, так называемых черных гор, до которых можно было добраться, уже пересекши часть пустыни, и, наконец, снежный хребет, поражающий и ослепляющий, виден был во всей мощи и прелести из окна Франциска. Горы в этом месте делали полукольцо, точно углубление амфитеатра, и на этот-то амфитеатр выходил балкон Франциска.
Комната? Разве можно подобрать слова, чтобы описать комнату Франциска? Или его самого? В комнате было несколько шкафов с книгами, небольшой стол странной формы, довольно узкий, высокий, из белого мрамора с очаровательными красными прожилками, такими многочисленными, что самый мрамор казался алым. Над столом висел большой крест из выпуклых красных камней. Когда луч солнца падал на него, он горел горячим теплым светом, точно смесь огня и крови, и часто привлекал мое внимание. Я часто думал, как прост и благороден этот крест, как пропорционален этот столик, но не мог решить, что же можно за ним делать. Писать? Высок. Есть? Малоудобен. Но сам хозяин так поглощал мое внимание, что у меня никак не было времени спросить Франциска, что он делает за своим высоким столом. В комнате стояли еще три креслица, если можно этим словом назвать три сиденья, какие, пожалуй, могли быть только у пещерных людей. Сложенные из стволов пальм и кож, грубые — и все же по-своему красивые, они были удобны для сиденья.
Вместо кровати у стены стояли козлы с натянутой на них парусиной. В любую минуту они могли быть превращены в постель, но удобно ли спать на подобной постели, этого я никак решить не мог. Простой рукомойник, с висевшей над ним стеклянной полочкой для умывальных принадлежностей и полотенец, письменный стол, камин — вот и все убранство комнаты.
А между тем, как только я вошел в нее, меня захватило очарование, почти такое же чувство счастья, какое я испытывал, входя к И., Ананде или сэру Уоми. Я видел глазами простые вещи, а ощущал всем сердцем не их, а того, кто здесь жил, кто наполнил всю эту комнату атмосферой мира и гармонии. Куда бы ни падал мой взгляд, я точно видел слова любви, вырезанные на всем сердцем Франциска.
От самого первого впечатления и до сегодняшнего дня обаяние этой личности для меня все возрастало. Он не говорил мне никаких особенных слов, а я ясно понимал, что такое раскрепощенный человек, глядя на его поступки обычного, серого дня.
Каждый день, когда я его не видел, казался мне лишенным чего-то, какого-то луча, без которого я уже не мог считать свой день полноценным. И я видел, что и другие — от мала до велика — так же искали и чтили Франциска, дорожили каждой минутой его общества. Где бы он ни проходил, все расцветало улыбками, ну точь-в-точь будто он шел и цветочки сеял.
Сначала он озадачивал меня, читая насквозь чувства и мысли буквально каждого человека. Но очень скоро удивление мое перешло в экстаз благоговения. На его примере я впервые ясно понял, что такое любовь в человеке, любовь, льющаяся потоком, не спрашивая взамен ничего для себя лично.
Любовь Франциска лилась в его дела дня не потому, что он умом понял, как раскрепостить себя от личных чувств, но потому, что для него слово «жить» было синонимом «любить».
Моя радость от свиданий с ним была не просто радостью. Во мне замирало все эгоистическое, когда я бывал с ним. Я не думал, как мне себя приготовить, чтобы, войдя к нему, быть достойным его своей чистотой. Но увидев его еще издали, я заражался его атмосферой. Я всегда ясно чувствовал, как будто переступал какую-то грань, что Франциск близко, что струи его любви бегут ко мне.
Постепенно я постиг, почему Франциск мог так понимать каждого человека, точно знал его с детства. Ему ничто не мешало в нем самом. Он не знал перегородок между собою и человеком, перегородок, которые мешали бы ему принять человека таким, каков он есть, всего, без всякой личной к нему требовательности. Его сердце было настежь открыто такой мощью любви, что весь подходивший к нему человек, со всеми своими скорбями, слезами и сомнениями, вливался в эту мощь и оставлял в ней свои страсти, получая мгновенное успокоение и облегчение. Человек оставлял ему свои горести и уходил утешенным и обрадованным.
Все то мудрое и великое, что мне говорил И. и что я принимал всем умом и сердцем, но что считал для себя идеалом далекого-далекого будущего, я видел в простой доброте человека, в его повседневной жизни.
Мало того, что Франциск жил любя. Он своим примером обращения с людьми умел каждого так удержать в силе своей любви, что всякий смягчался, переставая раздражаться и неистовствовать.
Однажды я был свидетелем потрясающей сцены. Отец, похожий более на разъяренного буйвола, чем на человека, гнался за своим сыном с огромнейшей дубиной. Он уже настигал несчастного, уже дубина была поднята вверх, чтобы опуститься на голову сына, как Франциск в два прыжка очутился перед разъяренным отцом и закрыл собою юношу.