Я буду усердно служить тебе, и ты убедишься, что не только кровная связь радует людей. Убедившись, ты и сама найдешь новую цель жизни в отдавании людям простой доброты. Тогда я пойду дальше, и не будут тебе нужны ни костыли, ни подпорки.
Они нужны человеку до тех пор, пока он думает о себе. Как только перестанет о себе думать и при всякой встрече первой его мыслью будет нужда встреченного человека, так легко и весело побегут дни и радость зазвенит в сердце".
По мере того как углублялся так в самого себя сын, мысль его все теснее сливалась с отцом, и ему стало казаться, что не сам он говорит себе, но снова отец его посылает ему свое благословляющее слово. И такой радостью, таким спокойствием наполнилось существо юноши, что, как ему показалось, счастливее дня он за всю жизнь еще знал. Он улыбнулся мнениям встречавшихся ему по дороге людей, говоривших ему о тяжелом и страшном подвиге, что он берет на себя. Не подвигом он ощущал свою настоящую жизнь, но торжествующей радостью.
Он снова поглядел на лицо спящей и заметил, что выражение его стало иным. Вместо скорби и беспокойства лицо дышало примиренностью и спокойствием, тем спокойствием, которое дает начало радости. Не успел юноша удивиться такой перемене, как женщина шевельнулась, открыла глаза и, улыбнувшись, протянула руку.
— Неужели же это действительность? Неужели ты подле меня, мой сын?
— Я давно уже караулю твой сон, мать. В последнюю минуту мне показалось, что ты лучше себя чувствуешь, что болезнь тебя меньше мучает.
На лице больной мелькнуло какое-то разочарование, снова облако печали легло на него, но она сделала над собой усилие, приподнялась, протянула гостю обе руки и сказала:
— Прости меня, глупую. За все время со дня смерти сына я в первый раз видела его во сне. И так живо он не представился, что я спутала его с тобой и, проснувшись, не сразу поняла, где кончалась иллюзия сна и где начинается действительность.
Поэтому я не сразу улыбнулась тебе, такому доброму и ласковому. Но ты ведь сам понимаешь, что такое для сердца матери собственный сын. Я постараюсь в дальнейшем быть тебе благодарной, как только смогу.
— Полно, мать. Не думай о благодарности мне, как не думай и о смерти сына. Ты только представляй себе, что он живет и думает о тебе точно так же неотступно, как ты о нем. Ну каково же ему видеть твои слезы, твое беспокойство, твои муки?
Ты не сознаешь, а если вдумаешься, то выйдет, что сын твой виноват в твоей муке.
Оплакивая его, ты его обвиняешь в своих мучениях. И все твои слезы так струями и бегут по его сознанию, по его теперешним делам и кладут на все отпечаток скорби.
А между тем тебе бы следовало свидетельствовать перед всеми, как чист и свят он был в своей любви к тебе, как оберегал тебя, как старался наполнить каждый твой день весельем и миром. Старайся теперь доказать всем, что он недаром жил подле тебя, что в твоем сердце осталась вечная память о его трудах для тебя и что не слезами и унынием ты хочешь поблагодарить его за его жизнь с тобою, но своим трудом для ближних. Тем счастливым и спокойным трудом, который он недоделал, уйдя так рано. Но который за него доделаешь ты. Думай о его освобождении, о том, что помогаешь ему освободиться, а не о своей печали. Сколько бы ты ни спрашивала матерь-Жизнь и всех мудрецов, почему, зачем умер твой сын таким молодым, — ты не можешь получить ответа, потому что глаза, которые плачут, не могут увидеть истины. Плачут всегда о себе, хотя бы и искренне думали, что плачут о других.
— Мне никогда не приходила в голову мысль, что мои слезы могут беспокоить и мешать моему сыну, друг мой. Но сейчас меня точно озарило, как молния пронзила мысль, что между людьми существует живая связь, хотя они и не видят друг друга.
Спасибо тебе. Будь же мне сыном, что мне послала судьба. Не раз я думала, что, если бы Милосердие послало мне юношу, который захотел бы быть мне сыном, я знала бы, что я прощена, что я могу надеяться искупить всю неправду моей жизни. Я по-новому старалась бы любить посланного сына, по-новому передавала бы ему все силы сердца и мыслей, в его лице я благословляла бы Божий мир. А сейчас, когда ты пришел, я ничем, кроме тоски и слез, тебя не встретила, — все плача говорила женщина.
Нежно погладил сын протянутые ему руки и ответил:
— Как бы ты ни поступила, — уже улетело время и унесло твой поступок. Если в эту минуту говоришь, что поняла духом, как надо действовать в жизни, зачем же нам с тобой так много говорить о прошлом? Вставай, выздоравливай, и будем оба каждый день приносить во все дела уверенность, что именно данное текущее дело и есть самое важное и самое главное. Будем его делать со всем полным вниманием и добротой, а остальное пусть складывается как возможно легче для всех. Не будем тратить время на слова. Я вижу, у тебя нет дров и воды. Скажи мне, где их взять, чтобы было на чем сварить пищу.
— Я все тебе объясню. Но скажи, как мне тебя звать? Моего дорогого сына звали Борис.
— А меня зовут Глеб. Вот и выходит, что я сыну твоему брат, — смеясь ответил юноша.
— Как странно, мой новый и дорогой сын Глеб, — задумчиво сказала мать. — С самого детства часто говорил мне мой Борис, что у него непременно будет брат Глеб. Но не родила я ему брата, а Жизнь-матушка послала ему Глеба, да только тогда, когда его уже нет. — И снова покатились ручьем слезы по щекам женщины.
— Снова ты плачешь, мать. А ведь уж как ему, Борису, наверное, больно сейчас. И желание его исполнилось, и не одна ты сейчас, а все не можешь послать ему улыбки радостного привета, чтобы ему было легче. Как думаешь? Мы с тобой только что решили, что будем жить весело, чтобы каждому было возле нас проще, легче и веселее. А вот тому, кого зовешь самым первым, самым близким и любимым, его ты сейчас снова огорчила, ты отяжелила его путь, создав из своих слез новое болото вокруг него и себя.
— Не буду больше плакать, Глебушка. Вот видишь, там, подальше, сарай. В нем дрова сложены, только наколоть надо помельче. А как обогнешь сарай, увидишь ручей с маленьким водопадом. В нем чудесная вода. И вид с того места — просто загляденье, его Борис очень любил.
Глеб взял ведро и сделал вид, что не заметил, как при последних словах украдкой отерла мать слезу…
И потекли тихие дни Глеба. Через несколько дней он привел весь дом в порядок, починил крышу, наладил все хозяйство, и день за день все здоровее становилась мать. Все реже и реже лились ее слезы, все веселее становилась ее лицо, все бодрее звучал голос. Но привычка бояться людей, создавшаяся за годы несчастий, выпавших городу и лично ей, все так же крепко держала ее в цепях…
Немало усилий положил Глеб на борьбу со страхом матери. Но все же одолел и это препятствие и уговорил ее раскрыть ворота, раскрыть постоянно запертые двери и окна дома и позволить людям приходить к ним.
— Подумай, мать. Зачем ты прожила сегодняшний день? Чтобы бояться? Тогда ты смело могла и не занимать места на земле. Ты боишься, значит, ходишь в смерти, а не в жизни. Ты не подала привета доброты ни одному человеку — значит, только одна смерть жила в тебе и ты в ней. А должен быть твой привет людям: Жизнь с Богом и для Бога. Если не было людям привета, ничего кроме смерти для тебя и не было в дне, чего тебе ее бояться? Бояться ее тебе нечего, потому что ты и не жила в этот день.
Постепенно, пережив все стадии страха, доходя не раз до отчаяния от смелого поведения своего нового сына, входившего без страха в больные дома, упрекая Глеба, что судьба послала его ей в помощь, а он и не думает о ней, с большим трудом и страданиями сбрасывала с себя мать жгущие кольца страха.
— Я и вообразить себе не могла, какое счастье жить на земле, когда сердце свободно от страха, когда легко и спокойно работаешь, — сказала однажды Глебу мать. — Когда ты мне говорил, что важно только то, что и как ты делаешь сейчас, мне казалось, что ты просто еще дитя и в голове твоей живут одни детские мысли.
Что самое важное для человека серьезного и практичного — это позаботиться о своем и близких «завтра». Недавно я поняла, о чем ты говорил, утверждая, что жизнь — это «сейчас». Только твое «сейчас» объяснило мне, как надо освобождать сердце и мысли, очищать их именно сию минуту, потому что следующая минута рождается из текущей.