Закончив туалет, я отправлялась к Кахе; иногда мы занимались в саду, но чаще в его тесном кабинете, который на самом деле являлся передней во владениях главного писца. Утром я читала свитки, выбранные им для меня, читала я с каждым разом все быстрее и понимала все лучше. Свитки обычно содержали старые притчи, что заканчивались какими-нибудь нравственными наставлениями — вроде тех сказок, что все матери рассказывают своим детям, — или были связаны с моими послеполуденными уроками истории. Но время от времени встречались и отчеты по ведению дома, заказы на полотно или вино, на амулеты и другие драгоценные штучки.

После полуденной трапезы, которую я совершала у себя в комнате, мы менялись местами. Я сидела за столом и усердно писала под его диктовку. Рука моя совершенствовалась медленно. Под его терпеливым руководством у меня начал вырабатываться собственный почерк, и постепенно я начала доверять Кахе и восхищаться им. Он часто поддразнивал меня, всячески критикуя плоды моего усердного труда; хвалил он меня редко, так что я научилась высоко ценить похвалу и была готова прилежно трудиться ради нескольких бесцеремонных слов. Каха постоянно обзывал меня «маленькая царевна либу». Он был юн, энергичен и полон веселья. Думаю, он в некотором смысле заменил мне моего дорогого Паари. Возможно, поэтому я никогда не чувствовала физического влечения к нему, несмотря на все его положительные качества. Он был мне как старший брат, которого я еще и побаивалась, чувствуя, что его мнение обо мне имеет большой вес в глазах его хозяина Ани, а значит, и в глазах Гуи.

Когда пальцы уже сводило судорогой и я начинала чаще обычного размазывать чернила по щеке и подолу платья, мы устраивали перерыв, делясь пивом и лепешками. Потом нас ждал урок истории. Учитель из него был забавный. Каждый день он зачитывал, как стих, список царей, а мне предлагалось выбрать из них одного, чье имя меня заинтересовало. Когда я выбирала, он принимался рассказывать о жизни Осириса такого-то, о его личности, успехах, его войнах и любовных похождениях. Раз в неделю он проверял мои знания устно и на папирусе. В случае успешного ответа он вручал мне глиняного скарабея, каждый раз другого цвета. Я хранила их в шкатулке, привезенной из Асвата, и моя коллекция все увеличивалась.

Долгими теплыми вечерами, после официального окончания трапезы, во время которой Дисенк заставляла меня вести себя как на званом ужине, мы с ней прогуливались по саду или лежали, развалясь, у пруда с лотосами. После захода солнца мы возвращались в комнату, где она играла для меня на лютне и пела или понемногу учила меня танцевать.

Долгие недели, к тому времени как она гасила лампы и желала мне спокойной ночи, я чувствовала себя очень усталой. Но постепенно, по мере того как я усваивала уроки и привыкала к размеренному распорядку, ко мне стала возвращаться неугомонность, и часто, после того как она, укрыв меня, уходила с чувством исполненного долга, я спрыгивала с кушетки. Я поднимала плетеную занавеску и становилась на колени перед окном, глядя через темный двор на беспокойные кроны деревьев. До меня доносился шум города, но очень смутно, его звуки сливались, превращаясь в монотонный гул. Иногда мимо проходило судно, я не видела его, только слышала выкрики капитана и плеск весел. Однажды мимо проплывала ладья, она была освещена так ярко, что дрожащие отсветы ее фонарей пробивались сквозь деревья. Оттуда доносились громкий смех и гомон множества голосов, визги притворного ужаса и неистовое биение множества барабанов. Когда веселая какофония звуков постепенно затихла и на реке вновь стало тихо, мне припомнились пьяная царевна и генерал в красной юбке. Может, они тоже были на борту? Удалось ли царевне завлечь генерала к себе в постель, или ее вожделение было мимолетным, связанным с чрезмерными возлияниями? Я никогда об этом не узнаю. Я была всего лишь насекомым, увязшим в смоле, обломком корабля, прибитым к берегу в укромном уголке озера Резиденции, в то время как течение стремительным потоком неслось дальше, к Великой Зелени, без меня.

Несколько раз я, прячась за занавеской, наблюдала, как приезжали гости Мастера, приглашенные на званый обед, как появлялись и исчезали ярко украшенные носилки и черные рабы. Однажды мне показалось, что я мельком видела генерала, скользнувшего через темнеющий двор, но, должно быть, я ошиблась. Дважды он мне снился; так или иначе, романтический образ мужчины в красном таился в закоулках моего сознания, но днем я не позволяла себе много думать об этих людях. Хоть мне и не хотелось признать это, они были для меня столь же недосягаемы, как сам фараон, и я не хотела лишний раз давать волю странному смятению чувств, причиной которого была моя вынужденная изоляция. Я просто не знала, какие еще фантазии вызвать в воображении.

Несколько раз я видела Мастера очень поздно ночью, он, как видение, скользил в лунном свете по дорожке к бассейну, за ним по пятам следовал Кенна. Я не хотела беспокоить его. Возможно, я немного научилась терпению. У меня было ощущение, что он совершенно точно знал, что я смотрю на него, я даже тайно надеялась, что он остановится и взглянет наверх, но он этого не сделал, и я испытала одновременно и облегчение, и разочарование.

Каждый месяц я исправно диктовала письмо своей семье, зная, что ни одно мое слово не ускользнет от внимания Гуи. Однажды мне захотелось наговорить о нем что-нибудь оскорбительное, но я совладала со своим ребяческим желанием, зная, что Гуи будет взвешивать каждое слово. Поначалу, когда я диктовала письма, перед моим мысленным взором живо представали образы родных, нашего старого дома, жителей селения — и на меня накатывала волна тоски. Потом она сменялась бурей противоречивых чувств, но со временем образы начали терять краски, казались все более сухими, бесплотными и застывшими. Письма из дома приходили нерегулярно, вернее сказать, свитки для их написания попадали в бережные руки Паари лишь тогда, когда родные могли себе это позволить. Отец и мать посылали нежные приветствия, но, очевидно они не диктовали никаких новостей, потому что в письмах четко прослеживался стиль моего брата. Он писал о хорошем урожае, количестве рожденных в селении детей, кто с кем был помолвлен, как продвигается его учеба. Он рассказывал мне о жизни в храме, к которой имел теперь самое прямое отношение в качестве писца, и об одной из танцовщиц, соседской дочери, которая быстро превращалась из нескладного игривого ребенка в привлекательную девушку. Когда я читала это, к горлу подкатил ком от ревности, потому что вопреки всему я эгоистично не хотела делить любовь брата ни с кем. Он писал, что все реже ходит в пустыню любоваться закатом. Без меня это все было не то. Он очень скучает по мне. Скучаю ли я по нему? Или моя новая жизнь такая насыщенная и яркая, что у меня нет времени думать о нем? За его теплыми словами я чувствовала тревогу обо мне и гадала, ощущает ли Мастер то же самое, потому что была уверена, что послания не сразу попадают ко мне в руки. Они были, конечно, не запечатаны. Крестьяне не беспокоились ни о воске, ни о тубусах, ни о кольцах для опечатывания свитков. Читая черные иероглифы, написанные рукой Паари, я вдруг испугалась. Мне не хотелось, чтобы черты его лица расплывались в моей памяти, по мере того как время отдаляет нас друг от друга. Я понимала, что каждый раз буду вспоминать о нем одно и то же, какие-то прошлые события, то, что с нами уже случилось, потому что у нас больше нет общих впечатлений. И еще я понимала, что, возможно, не увижу его долгие годы, если вообще когда-нибудь увижу. Его свитки тоже отправлялись в мою шкатулку, и я часто перечитывала их, стараясь сохранить мою умную, раздражительную мать, молчаливого, красивого отца, наших веселых, любопытных соседей живыми и полными жизни.

Итак, дни следовали своим чередом. Сезон шему уступил место сезону акхет, времени половодья, возвестившему о приближении дня нового года, первого дня месяца тота. Праздновали все — и хозяева, и слуги. Дом и сад Гуи наполнились криками пьяного веселья, река была запружена судами с паломниками. Шум города проникал в мою комнату, но мне не позволяли присоединиться к толпе. Мне даже не разрешалось выходить в сад.