ГЛАВА 2
Как я уже говорила, мне было восемь лет, когда я придумала, как школа может сама приходить ко мне, если уж мне туда нельзя. Это произошло в ту пору, когда я уже могла справляться с любой работой в доме и во всем помогала матери, поэтому дни мои были целиком заполнены домашними обязанностями; по потребность учиться отдавалась во мне постоянной ноющей болью, тихим отчаянием, приступы которого мучили меня в редкие моменты праздности. Мой план был прост. Меня мог бы учить Паари. К этому времени он, должно быть, узнал уже почти все, что можно было узнать, не зря же он пять лет ходил в храмовую школу. Однажды после полудня, когда наш дом и наверняка все селение погрузились в дремоту, изнывая от палящего летнего солнца Ра, и предполагалось, что мы с Паари тоже должны отдыхать, я подтащила свой тюфяк поближе к нему и пристально посмотрела ему в лицо. Он не спал. Он лежал на спине, положив обе руки под голову, и в полумраке следил за моими движениями. Когда я склонилась над ним, он улыбнулся.
— Нет, я не буду рассказывать тебе историю, — громко сказал он. — Слишком жарко. Почему бы тебе не поспать. Ту?
— Говори тише, — сказала я, устраиваясь поудобнее. — Сегодня мне не нужно историй. Сделай мне большое-большое одолжение, мой милый Паари.
— О боги, — застонал он, перекатываясь на бок и приподнимаясь на локте. — Когда ты начинаешь говорить таким вкрадчивым голосом, я понимаю, что влип. Чего ты хочешь?
Я рассматривала его, а он снисходительно улыбался мне, этот брат, которого я обожала, этот великодушный юный муж-чина, который уже научился разговаривать повелительным отцовским тоном, не допускающим возражений. У меня не было от него секретов. Он знал, как сильно я не любила помогать матери во всем, что связано с родами, и в какой восторг меня приводили все ее снадобья, как одиноко я себя чувствовала, когда другие деревенские девчонки отворачивались от меня с ухмылками и хихиканьем, когда я несколько раз делала попытку подружиться с ними. Он также знал, что из-за этого самого одиночества я мечтала оказаться дочерью потерянного царевича либу. С ним я никогда не задирала нос, и он в свою очередь относился ко мне с нежностью, странной в отношениях между братом и сестрой. Я дотронулась до его оголенного плеча.
— Я хочу научиться читать и писать, — выпалила я на одном дыхании, в страстном порыве смущения и тревоги. — Покажи мне как, Паари. Это не займет у тебя много времени, обещаю!
Сначала он уставился на меня, пораженный, потом расплылся в улыбке.
— Не глупи, — проворчал он. — Это уж слишком. Такое учение не для девчонок. Мой учитель говорит, что слова священны, что весь мир, и все законы, и вся история творятся оттого, что боги произносят священные слова и часть силы этих слов остается заключенной в иероглифы. Что за польза от этой силы ученице повитухи?
Я почти проникла в смысл того, о чем он говорил, могущество слова взволновало меня.
— Но что, если я не стану повитухой? — настаивала я. — Что, если однажды мимо будет проплывать богатый торговец в своей золоченой ладье, его слуги потеряют весло, и им придется остановиться на ночлег прямо здесь, в Асвате, а я в это время как раз буду на реке — стирать или лаже плавать, — и он увидит меня, и влюбится, и возьмет меня в жены, а потом, позже, его писец заболеет, и некому будет писать его письма? «Дражайшая Ту, — должно быть, скажет он, — возьми писчую дощечку!» И тогда я провалюсь на месте от стыда, потому что я всего лишь жалкая безграмотная деревенская девчонка, и я увижу на его лице презрение!
Я была всецело поглощена своей историей. Я чувствовала стыд, видела сожаление на лице своего воображаемого мужа, и тут вдруг в горле у меня пересохло. Отчасти картина была верна. Я действительно была жалкой безграмотной деревенской девчонкой, и осознание этого все более тяжко давило на меня.
— Пожалуйста, Паари, — прошептала я, — научи меня, умоляю, я больше всего на свете хочу научиться тому же, что и ты. Даже если я останусь всего-навсего деревенской повитухой, твой труд будет не напрасным. Пожалуйста.
Между нами повисло молчание. Я смотрела вниз, на свои лежащие на коленях руки, и чувствовала, что он неотрывно смотрит на меня.
— Я еще только девятилетний мальчик, — не двигаясь, произнес он через некоторое время, — Я всего лишь сын пахаря из бывших солдат. Еще я лучший ученик в классе, и если захочу, то смогу работать для жрецов Вепвавета, когда мне исполнится шестнадцать. Умение писать обеспечит мне место писца, если я однажды захочу этого. Но что это умение даст тебе? — Он потянулся в полумраке и взял меня за руку. — Ты уже сейчас недовольна своей жизнью, Ту. От таких знании тебе станет только еще хуже.
Я схватила его пальцы и сжала их:
— Я хочу читать! Я хочу узнавать! Я хочу быть такой, как ты, Паари, я не хочу быть беспомощной, лишенной надежды, обреченной оставаться в Асвате до конца своих дней! Дай мне эту силу слов!
«Беспомощной… обреченной…» — это были взрослые слова, которые всплыли из какой-то неведомой ещё части меня, которой было невдомек, что мне только восемь лет; я была долговязой и нескладной, еще испытывала благоговейный трепет перед взрослыми великанами, которые правили миром. Слезы разочарования навернулись мне на глаза. Мой голос зазвучал громче, но тут уже Паари быстро приложил палец к губам, делая мне знак замолчать.
Выдернув руку, он поднял ее, изображая смирение и покорность.
— Сдаюсь! — прошипел он. — Хорошо. Да простят мне боги это безрассудное деяние. Я буду учить тебя.
Я завертелась ужом от радости, все недавние страдания были тут же забыты.
— О, спасибо, мой дорогой! — пылко воскликнула я. — Начнем прямо сейчас?
— Здесь? В темноте? — Он вздохнул. — Честно, Ту, какая же ты назойливая. Мы начнем завтра, и втайне. Пока мать и отец будут спать, мы спустимся к реке и сядем в тени, я буду рисовать на песке иероглифы. Потом я покажу тебе свои черепки, но, Ту, — предупредил он, — если ты будешь невнимательна, я не стану с тобой возиться слишком долго. А теперь давай спи.
Счастливая, я послушно потащила свой тюфяк на место и свалилась на него. Теперь меня одолела такая усталость, будто я прошла долгий путь, величайшим наслаждением было закрыть глаза и забыться сном. Паари уже глубоко дышал. Никогда я не любила его больше, чем в эту минуту.
Все следующее утро я непрерывно бессвязно молилась: о том, чтобы ни один ребенок в селении не вздумал появиться на свет сегодня после полудня, о том, чтобы мне не пришлось ждать очереди у общей печи, когда я буду печь хлеб для нашей вечерней трапезы, иначе из-за этого не поспею с другими делами, о том, чтобы у Паари выдалось хорошее утро в школе и он не был слишком раздражительным и усталым, отведав ячменной лепешки с пивом, и сдержал бы свое обещание. Но все шло хорошо в этот знаменательный для меня день в середине месяца эпифи. Мы с Паари демонстративно послушно прошли в свою комнату и стали напряженно ждать, когда родители поддадутся оцепенению этого часа. Казалось, минуло очень много времени, пока они прекратили переговариваться, и Паари сделал мне знак, что можно вставать, а сам осторожно поднял свой мешок с драгоценными глиняными черепками, чтоб те не звякнули. Мы выскользнули из дому и окунулись в ослепительное белесое пекло пустынной деревенской улицы.
Все замерло вокруг. Даже три собаки, такие же бежевые, как песок в пустыне, откуда они прибежали, не рыскали в поисках пищи, а растянулись неподвижно в негустой тени редких кустов акации. На улице, во двориках домов из необожженного кирпича было темно и пусто. Ни одна птица не вспорхнула и не запела в поникших прибрежных зарослях, когда мы, босые, бесшумно неслись к воде. Можно было подумать, что, кроме нас двоих, в окрестностях нет ни одной живой души, что селение обезлюдело, не выдержав ослепительно яркого взгляда Ра.
Река еще не начала подниматься. Она величаво текла рядом, бурая и мутная, обнажая перед нами свои берега, пока мы осторожно пробирались к тому месту, откуда бы нас не было видно ни из селения, ни с дороги, что проходила между рекой и домами. Там, куда свернул Паари, травы под ногами не было, только участок мягкого песка под сикомором. Он опустился на песок, и я последовала за ним, сердце у меня выпрыгивало от возбуждения. Наши взгляды встретились.