Ехали мы в двух машинах. В первой сидели я, Самохина и двое понятых. Во второй машине были Леденцов и еще один оперативник. Самохина показывала дорогу уверенно, что я тут же фиксировал в протоколе. Понятые, две женщины, пришедшие в милицию менять паспорта, с любопытством смотрели на странное действо: девушка показывает, мужчина записывает.
Кажется, я научился улавливать появление собственной мысли и распознавать все ее неожиданные изгибы. Но ходы собственного настроения мне неизвестны. Оно портилось тем сильнее, чем больше километров накручивал спидометр. Я хотел было потешить себя мыслью о своей тонкой интуиции… Однако безжалостный рассудок ткнул меня носом в причину иную – машина ехала в направлении, весьма далеком от дома Кожеваткина…
– Во двор, – велела Самохина.
Мы вышли. Недоуменный Леденцов отправился в указанную ею квартиру лишь для порядка, для завершения следственного эксперимента. Вернулся он довольно скоро:
– Нина, его звать Сунько Иосиф Кондратьевич.
– Зачем он мне? – фыркнула Самохина.
– Привет велел передать.
– Что же тогда было? – спросил я Леденцова.
– Пенсионер откупился двадцатью пятью рублями за причиненный Сашке-душману моральный вред.
– Какой вред? – удивилась Самохина.
– Тебя соблазнял.
Нинка фыркнула еще раз. Затем все подписали протокол. Потом мы развезли по домам понятых. Нинку доставили последней; Леденцов помог ей выйти из машины, пожелал счастливой жизни, но за талию уже не поддерживал. Впрочем, последним довезли до прокуратуры меня.
Мы вышли из машины – постоять, подышать. Осень взяла свое. Подмерзли лужи, и асфальт стал каким-то сухим и звонким. Мы только остановились, а за колесо уже зацепился пригнанный ветерком тополиный лист, грязноватый и растрепанный, как брошенный котенок.
– Не нравится мне этот труп, Боря.
– Почему?
– Не знаю.
– Все-таки?
– Голова раздроблена… Чем? Кувалдой, что ли?
– Стулом, топориком, чугунной латкой, трехлитровой банкой с компотом…
– Эти предметы оставили бы следы поменьше.
– Сергей Георгиевич, у меня был случай, когда изверги защемили голову жертвы дверью…
– Боря, и залитый кровью ковер меня настораживает.
– Чем?
– Сам не пойму.
– Сергей Георгиевич, а что ваша интуиция? – капитан легонько улыбнулся, отчего усики как-то расползлись и тоже легонько поредели.
– Я про интуицию говорю. Как раз она и настораживает.
– Толк?
– Боря, интуиция – это витамины мышления, без которых не проживешь.
– Сергей Георгиевич, но одними витаминами тоже не проживешь.
18
Следствие и розыск уперлись в тупик. И пришло самое противное состояние, когда надо что-то делать, а не знаешь, что. Я бегал от бумаг к сейфу, от телефона к пишущей машинке…
Мне показалось – нет уж, почудилось, – что в кабинет залетел черный цвет. Без формы и образа, одноцветная чернота вроде мини-сполоха. Так уже бывало. Причем в цвете. И красное мельтешило, и белое, и голубое… Сперва я даже очки снимал от недоумения. Не мерещится ли от двадцатилетней психованной работы? Да нет. Когда крутишься по кабинету – от бумаг к сейфу, от телефона к пишущей машинке, – то ни на что другое внимания не обращаешь. Например, на частенько приоткрываемую дверь. Но боковое зрение что-то схватывает и запоминает. Главным образом цвет одежды. Этот цвет остается в глазах – как бы полыхнуло.
Минут через пять дверь открылась уже нормально, черный цвет переместился в кабинет. Теперь он имел не только форму человека, но и фамилию.
– Здравствуйте, Сергей Георгиевич, – сказал Смиритский.
– Здравствуйте. Чем обязан? – спросил я без радушия.
Смиритский был мне неприятен. Этого чувства прибыло после совещания, когда прокурор города, приводя примеры плохой работы следователей, спросил у аудитории примерно следующее: можем ли мы справиться с преступностью, если не в силах найти виновника кражи шеститысячного бриллианта? Слава богу, не назвал мою фамилию.
– Визит вежливости, Сергей Георгиевич.
– Все лечите? – вежливо спросил я.
– Люди жаждут.
– И не жалуются?
– На что, Сергей Георгиевич? Врачи причиняют вред, а я не навредил ни одному человеку. Я делаю добро. Если вы имеете в виду, что у меня нет диплома, то для того, чтобы делать добро, диплом не нужен.
Не дождавшись моего приглашения, он сел. Черная кожаная куртка и серая рубашка с глухим воротом. Скромно, но слишком темно.
– Ну а как биомагнетизм и эти… фототени?
– Можете не верить, но вот я проявляю пленку… Если человек плохой и скоро умрет, то пленка темнеет, будто засвечена. Хочу я этого или нет.
– Вам бы в уголовный розыск.
– Иронизируете, а ко мне на той неделе приезжали за опытом экстрасенсы из разных городов, тринадцать человек.
– Именно тринадцать?
– Вы угадали, был и четырнадцатый. Главный врач одной больницы. Он решил меня разоблачить. Что-то в вашем духе: про материализм, про отсутствие диплома… Я проучил его.
– Напустили судороги или отожгли биополем кончик уха?
– Хуже. Я сказал ему: «Вы подорвете свое здоровье». Экстрасенсы слушают. А я мысль развил: «Нельзя при жене иметь двух любовниц». Главврач побледнел и спрашивает: «Каких любовниц?» Пришлось сказать: «Одна в вашей больнице, вторая в пригороде». Он моментально улетучился.
Смиритский глянул горделиво. А я поймал себя на том, что не прерываю разговора, не тороплюсь и не выпроваживаю нежданного гостя; более того, тайно желаю его продолжения до бесконечности, ну хотя бы до конца рабочего дня. Неужели так устал, что не хочу работать?
– Мирон Яковлевич, как поживает планетарный дух?
– Сергей Георгиевич, вы знаете, за что сожгли Джордано Филиппо Бруно из города Нолы?
– За истину.
– Нет, за унижение человеческого духа. Отцы церкви в центре мироздания ставили человека, вернее, его дух. Бога. А Джордано Бруно заявил, что миров много и наша Земля одна из них. Значит, не единственный дух правит всем.
– Не хотите ли и вы меня сжечь высоковольтным биополем за неприятие вашего планетарного духа?
– Время вас возьмет, Сергей Георгиевич.
– Да, мы не умираем – это время берет нас в свои загадочные пучины. Вернее, подбирает на своем пути.
– Подбирает лишь материальную оболочку, тело. Над духом время не властно.
– Ошибаетесь, Мирон Яковлевич. Наоборот, над телом время, в сущности, не властно. Оно разлагается и переходит в другую форму материи. Травы, землю, вещества… А человеческая личность, единственная и неповторимая, умирает навсегда.
– Нет, она приобщается к планетарному духу.
Смиритский считал, что я против этого планетарного духа… Против бессмертия? Я-то, полагавший, что только тот достоин жизни, кто осознал временность своего существования и помнит про смерть? Я-то, который задумывался о смерти у каждого трупа?
Но в моем кабинете сидел жгучеглазый человек, который обнадеживал: черт с ним, с бренным телом и смертью, коли можно навечно поселиться в планетарном духе.
– Сергей Георгиевич, у вас сегодня плохая аура, – заботливо сообщил Смиритский.
– Да, хреновая у меня аура.
И сразу заломило виски, застучало, боль передалась затылку, как-то растеклась по темечку. Видимо, голова побаливала и до этого, но вот упоминание ауры – свечение вокруг головы – восприятие обострило.
– Болит голова?
– Частенько… А что, видно по сиянию?
– В ауре слишком много темного цвета.
– Это худо, – согласился я, ибо кому охота иметь мутную ауру.
Смиритский неожиданно и резко поднялся. Я подумал, что он хочет бежать прочь от такой грязной ауры. Но Мирон Яковлевич очутился за моей спиной. Я хотел было обернуться и глянуть, что ему там надо… Но теплые иголочки пошли по затылку, потом к вискам, к темечку. Они, как вода по готовым руслам, бежали по следам боли, вытесняя ее. Голова делалась легкой и чуть-чуть пьяной. Я сидел, желая продлить это приятное состояние…