Назавтра с утра началось движение темно-синего «жигуля» Бутаманова — сначала по Абакану. «Жигуль» остановился возле черного хода «Гастронома»… Бутаманов нырнул в этот ход и вынырнул с большим ящиком, стал приспосабливать его в багажнике.

При виде покупки компания бичей местного значения засуетилась, кинулась помогать… Бутаманов отогнал их словами, которые узнал от русских — завоевателей Хакасии, ее злейших и опаснейших врагов. Только еще одна покупка была сделана в Абакане, и состояла она в нескольких буханках белого и черного хлеба. Делая покупку, Бутаманов невольно вздыхал — там, куда он собирался, приходилось забыть и о хлебе…

Стоял ветреный солнечный день; краски второй половины лета были густые, на горизонте ходили облака.

И ложилась хрящеватая грунтовка под шины бутамановского «жигуля», бегущего посреди желто-зеленых равнин, между разными оттенками голубого и синего по окоему — сопок, холмов и облаков.

Солнце светило «жигулю» в левую скулу, потому что ехал Бутаманов в отару своего родственника. И как ни предлагал ему чабан баранов и больших, и толстых, и красивых, но выбрал Бутаманов только одного, черного как смоль и приблизительно такого же черного, злобного — характером.

Прошло не меньше получаса, как проклятое животное удалось отделить от стада, поймать, повалить на землю и связать. Бутаманов и хозяин отары запихнули в тот же багажник дурнотно взмекивавшего барана, и теперь солнце светило «жигулю» во весь левый борт. И потому, что дело пошло к вечеру, и потому что теперь Бутаманов ехал в лагерь экспедиции Кузькина, на берег озера Туим.

В лагере экспедиции всегда любят гостей, с чем бы они ни приезжали. Если гости приезжают со свежим хлебом, их начинают любить еще сильнее. Гостей, приезжающих со свежим мясом, любят особенно сильно. Гостей, приезжающих с водкой, встречают по пословице: «А бутыль поставите — хозяевами станете».

Бутаманова в экспедиции знали и любили, а уж если он приехал в компании хлеба, ящика водки и еще живого черного барана, то сразу становился дорогим, уважаемым гостем. Володя очень огорчился бы, увидев, сколь интересные события разворачиваются без него.

Чем-то вроде поэмы был уже процесс свежевания трижды легендарного барана. Для умерщвления барана Бутаманов охотно дал шведский топорик и огромное количество советов. Предложение участвовать в процессе самому несколько охладило его энтузиазм; руководить неэстетичным и негуманным процессом он предпочитал на расстоянии… так сказать, чисто духовно. Что делать! Был Бутаманов никаким не скотоводом, а обычнейшим городским интеллектуалом. Что, собственно, вовсе не плохо. Плохо как раз то, что Бутаманов все пытался с этим что-то сделать…

В итоге ребрышки барана стали жарить на решетке, а все остальное решено было сварить и сделать винегрет с вареным мясом и баранью похлебку с чесноком.

Девочки с веселыми лицами готовили снедь. Оживленные парни таскали столы, и с вечерним светом началось… Первый час-полтора сидели сравнительно чинно; звучали тосты, слышались «Че!» и «Прозит!».

Потом штабная палатка, ее окрестности заполнились множеством голосов — все говорили и никто не слушал. В тихом воздухе, после дождя, на километры разносилась какофония — вопли, смех, плачь, икота, завывания, скрежет зубов, объяснения в любви, попытки бить морду, звуки падающих мисок, кружек, людей и других предметов разной степени увесистости. А еще позже пьянка стала разбиваться на отдельные группки, компашки, а то и на отдельных людей, говоривших и пивших свое. Было часа два или три ночи, когда Бутаманов окончательно поднялся из-за стола, вышел из палатки, наполненной криком, шумом, воем, — а больше стонами, иканием, бормотанием, подвыванием. Где уже не словами, а рыком, взмахами рук, помахиванием головы убеждали друг друга допить. Где реяли призраки совсем не Кулая с Эрлик-ханом, а скорее зеленых чертей, розовых слонов и шмыгающих собак.

Лунный диск был огромный, хотя и бледный, но света, в общем, доставало. Тем более, туч было мало. Вечерний ветер стих, утренний еще не поднимался, и озеро лежало гладкое, тихое, как драгоценный камень в оправе береговой зелени. Чудно блистала дорожка — серебряный путь к счастью польских сказок; дорога, по которой валькирии увозят души героев в Валгалу; тот лунный луч, по которому пошли Га-Ноцри и Понтий Пилат.

Сориентировавшись, Бутаманов зашагал к восточному, крутому берегу. Жертва была принесена, и жертвенное мясо ели не меньше 40 человек. Бутаманов уже пришел в самое шаманское состояние, и еще одна бутылка торчала у него из кармана брюк.

Оставалось совершить последнее… Вот они, две лиственницы, корявые и явно очень древние. Вот он, ясно видимый алтарь из неровных каменных плит. Огонь не хотел разгораться. Пришлось долго ломать, колоть ножом, добывать хорошо занимающуюся тонкую стружку, щедро поливать костер содержимым последней бутылки… Пахнуло теплом, поплыл горьковато-болотистый запах тополевой растопки, стало можно подложить палки побольше…

Чувствуя себя последним идиотом, Бутаманов воровато оглянулся на оставленный лагерь… положил на огонь свежую шкуру — стал приносить в жертву шкуру черного барана.

Долгое время не было ничего, кроме вони. Теряя терпение, Бутаманов испытывал огромное разочарование — дверь захлопнулась… да и была ли она? Может, все-таки результат перенапряжения? Так сказать, не хакасского образа жизни?

Но одновременно, что греха таить, теоретик народного возрождения и партии «Тун» был готов испытать и самое сильнейшее облегчение…

И тут на склоне холма… нет, между Бутамановым и холмом, возникло словно бы некоторое сияние… или сказать скромнее — свечение? Словом, появилось нечто между человеком и земляно-растительным склоном.

Призрачное окно наливалось светом, расширялось. Нечто серое, светящееся клубилось в неправильном четырехугольнике, постепенно обретало формы, объем, глубину. Все сильнее чувствовалось, что есть что-то за этим серо-светящимся, непонятным.

Четырехугольник разрастался, и скоро в него можно стало просто сделать шаг — и войти, потому что светлое пятно неправильной формы, с клубящимися краями, достигло высоты почти человеческого роста, а ширины почти такой же.

А потом за серо-розовым, клубящимся начали обозначаться словно бы человеческие фигуры. Видны стали головы, торсы, постепенно начали рисоваться и лица.

Постепенно Бутаманову стало видно большое скопление людей, сидящих прямо на земле. Были они разные — и по годам, и по внешнему облику. И в современной Хакасии даже в одной семье могут рождаться от одних родителей братья и сестры с очень разным сочетанием монголоидных и европеоидных черт. И разумный человек, знающий историю народа, не станет ни в чем подозревать мать семейства.

А тут все было еще разнообразнее. Ярко выраженные монголоиды сидели рядом с рослыми, светловолосыми, с длинными носами и разрезом глаз европеоидами.

Некоторые держали в руках деревянные чаши. Другие — бронзовые китайские сосуды.

Но было у них и общее — все они были одинаково одеты в плотно запахнутые национальные халаты. И все вооружены до зубов. У некоторых на поясах висели ножны с саблями. У остальных из-за широких матерчатых поясов тоже торчали сабли и кинжалы. Рукояти торчали и из-за голенищ.

И было между ними еще одно общее — все они внимательно глядели в сторону Бутаманова.

Для Бутаманова ждущие его вожди были скорее призрачны. То есть он видел их вполне ясно, и более того — слышал конское ржание, гул бьющего в берег озера. За его спиной озеро было спокойно — значит, буря была там — тогда.

Но вместе с тем по лицам сидящих людей порой пробегала рябь, сидевшие с краев словно бы расплывались. То, что стояло между Бутамановым и вождями, было совершенно прозрачно. Но это что-то все же явно было и разделяло Виктора и ЭТИХ…

Для вождей так же призрачен, неопределенен был облик самого Бутаманова.

Для вождей уже начало наступать утро, и в свете этого утра внезапно возникла Тигэ. А позади Тигэ начало наливаться светом, набухать жизнью окно в другое время… и возник ясно видимый, различимый до вздрагивания век, до прыщика на лбу, но все же отделенный от них, находящийся не здесь человек. Облекался плотью облик их нового вождя вождей. Их нового кагана.