Так что Игнатию Васильевичу Ведлих категорически не нравился, и в причине этого не было решительно ничего загадочного. Ведлих весь, до последней клеточки, до последнего волоска, был из сложного, сурового, неблагополучного эмигрантского мира, — из того самого мира, из которого пришел отец… Но почему, почему он не хотел прийти — и жить себе спокойно?! Ведь все уже кончилось, все позади — и побег из этого страшного, непонятного государства, и война… Чего они рвали душу, эти старики, зачем они пили и плакали, зачем постоянно вспоминали то, что заставляло их пить и плакать еще сильнее?!
Николай Романович расположился надолго, водрузил локти на стол. Перед постоянным гостем, чьи вкусы прекрасно известны, мгновенно появилась глубокая тарелка с пельменями, перец, уксус и соль, огромная бутылка со «Смирновской», черный хлеб.
Зрелище человека, уписывающего пельмени под водку на побережье тропического острова — само по себе весьма интересное зрелище. А ел Ведлих с колоссальным аппетитом.
Ел Николай Романович со вкусом, прихлебывал водку, прижмуриваясь от удовольствия. И все время задавал вопросы. Откуда… Почему… Зачем… Кто сказал… А еще он ухитрялся угощать Игнатия с Василием, и еще поглядывал в окно… так сказать, контролировал ситуацию… Судя по всему, в историю про кольцо он не поверил ни на грош. Вот такие вещи, как последняя воля, как семейная история, на него действовали, и с ними он вполне считался. А необходимость встретиться с двоюродным дедом и братом были для него реальны, как… ну, как те же пельмени. Или как пистолет, очень заметный у него на впалом животе, под пиджаком. Игнатию, кстати, этот пистолет очень не нравился — в одном американском детективе про итальянских гангстеров парень как раз вот отсюда вытаскивает револьвер и сразу же открывает огонь…
Ведлих допил водку, дожевал… Сел, оперевшись локтями на стол, на несколько минут впал в задумчивость. Игнатий ждал с некоторым страхом, но и с облегчением. Ведлих мог отказать, и тогда он не знал бы, через кого можно выполнить волю отца и предсказание матери. И ну их…
А Василий ждал с замиранием сердца, потому что сейчас решалась его (и не только его) судьба…
— Ну хорошо… — сказал, наконец, Ведлих. — Что рискованно, вы, кажется, понимаете. А вот что потрудиться придется — понимаете? Вася, милый, у вас прекрасные намерения. Но вы пройдете по Невскому проспекту метров пять, самое большее. И уже будет видно, что вы иностранец, понимаете?
— А если туристом? Под фамилией Мендоза?
— Это можно… Но, во-первых, вы не сможете ни с кем общаться. Не говоря уже о том, чтобы прийти к родственнику. Вам вообще нельзя будет обнаруживать, что вы хоть немного знаете Россию, — просто чтобы не быть раскрытым. А если вас все же раскроют, то немедленно выставят. Да еще и внесут имя в списки и никогда больше не пустят.
Так что в СССР вы будете ходить по отведенным вам дорожкам, а в сторону — ни шагу. Увидите только то, что вам сочтут нужным показать. А если смоетесь — вас будет искать все КГБ СССР, пока не найдут.
Вы даже не сможете там учиться, как быть советским… Кстати, что этому надо учиться, вы понимаете? Вас же за версту видно, юноша… В смысле видно, что вы из Европы…
— Николай Романович, дорогой… Я согласен учиться. И все расходы на мою заброску мы возвратим. Николай Романович, мне очень нужно в Россию… Голос Василия сорвался на какую-то уже не просто просящую, на какую-то умоляющую ноту. Он сам чувствовал, что говорит неубедительно.
Николай Романович покивал…
— Я ведь не отказываю… Я вам хочу… я вам попробую помочь… Но давайте сделаем так — вам придется пожить у нас. Вы по-русски говорите чисто, я же не спорю… Но акцент все-таки есть… — Николай Романович словно бы извинялся. — Ну, и России вы толком не знаете. Ни исторической России вы не знаете, ни тем паче — современной. И советских вы не знаете. А чтобы в Россию идти и вернуться — все это надо знать… Готовы? — неожиданно спросил он, адресуясь именно к Василию.
И Василий закивал изо всех сил.
ГЛАВА 8
Вечер со стариками
Второй месяц Вася Курбатов жил во Франкфурте-на-Майне, на Флихфюрстенвег, 15, и говорил только по-русски. И говорил, и читал.
Говоря по-испански, по-русски и по-английски, Василий искренне считал себя трехъязычным. Выяснилось, что родной для него все равно испанский, и только испанский. Русский язык был иностранным, и сутками, неделями говорить и читать только на нем было трудно. Даже если Василию казалось, что он даже думает на русском языке, на самом деле он где-то подсознательно переводил с русского на испанский и обратно.
Здесь его делали двуязычным. Человеком, который на русском языке говорит, читает, пишет, думает, сочиняет стихи, молится Богу, объясняется в любви, проклинает, радуется жизни… Русский язык всплывал в его сознании, закреплялся, вытеснял даже испанский. Быстро исчез акцент. Стало легко читать и Пушкина, и Гумилева. Василий перестал думать о значении слов, о правильном склонении и спряжении. Получалось все само, автоматически.
По вечерам, на сон грядущий, Василий читал русскую классику. Он плохо знал Северную Европу — мир дуба, сосны и березы, выпадающего снега, настоящей зимы, прохладного лета, облачных гряд над беспредельными равнинами. Раньше он не вчитывался во многие описания, не запоминал, это не было важно. Теперь приходилось думать про то, как в лесу ель надломленная стонет. Как глухо ропщет темный лес. Наверное, примерно как сосняк в горах Сьерра-Морена… Но, конечно же, надо послушать.
Ну, как рассыпается песок перед грозой — это понятно. Это он видел. И как струей сухой и острой налетает холодок, он тоже знает. А вот как на ручей, рябой и пестрый, за листком летит листок… Листки ведь разноцветные, осенние… Для понимания Василий смотрел репродукции: Шишкин, Поленов, Левитан, Саврасов.
Днем он читал не классику. Читал современных советских авторов. И книги тех, кто вернулся из России. И советологов.
И каждый день смотрел советские фильмы. С каждым днем Василий все лучше понимал мир, из которого пришел его дед. И все лучше понимал, что именно сделало деда таким, каким он был. Во многое почти невозможно было поверить. Настолько, что сознание искало причин не впустить, пыталось объяснить, что люди выдумали… преувеличили, а на самом деле все было… ну, не совсем так… Не так страшно.
Но здесь были еще и свидетели… Легко ли психически вменяемому человеку поверить, что красные прибивали гвоздями погоны к плечам пленных офицеров? Даже не «доброму», не «разумному»… Легко ли поверить в такое просто психически нормальному человеку, неспособному тешиться чьей-то мукой; не алчущему кого-то истязать; не обреченному самоутверждаться таким способом; наконец, сексуально здоровому?
Но жил в Германии Глеб Александрович Рар, и он рассказывал о том, что видел в молодости своими глазами.
Легко ли поверить в то, что в Киевском ЧК живых людей хоронили в одном гробу с покойниками? Но множество личных свидетельств было записано, документировано, опубликовано.
Не легче было представить себе и расстрел монашек в монастыре. И убийство гимназистов, которых узнавали по форменным фуражкам. И убивали на месте. Мальчики перестали носить фуражки, но оставался рубчик. Очень характерный рубчик от гимназической фуражки. Детей убивали, нащупав рубчик под волосами.
Не легче было представить себе партийную дискуссию, во время которой нелюдь вполне серьезно выясняла: уничтожать ли только жен офицеров, а невест не убивать; или невест убивать вместе с офицерами и женами.
Совершенно так же, как полувеком раньше дед, Василий стискивал кулаки, с усилием проталкивал воздух сквозь перехваченное горло…
ЗА ЧТО?! На этот вопрос не было ответа. Его предков убивали не за что-то… Они не сделали ничего плохого (не говоря уже — преступного). Его предков убивали ПОТОМУ.
Потому, что они русские.
Неужели геноцид?! Потомки палачей изо всех сил сопротивлялись. Они были согласны на любую, самую невероятную словесную эквилибристику, на любое вранье, на выдумывание самого невероятного бреда, чтобы не применять этого слова. Один теоретик изобрел слово «стратоцид» — истребление людей по социальным слоям — «стратам» и всерьез полагал, что смысл принципиально изменяется! Ведь геноцид — это истребление народа как такового. А если не сразу всего народа, а по стратам — сначала священников, потом купцов, дворян, казаков… а там уж дойдем и до мужиков — тогда, получается, никакого геноцида нет! Есть только лишь невинный стратоцид…