Общинные люди сочиняли назидательные, душещипательные истории про блудных сыновей, которые пренебрегли установленным, и вот через двадцать лет пришли, нищие и несчастные, на порог отцовского дома, дрожащими от голода руками просили подаяния там, где могли бы жить себе и жить…

Это были очень, ну очень правильные, благочестивые истории. Но только юноши все равно сбегали из общин, из-под отеческой дубинки глав семей, родов и племен. Некоторые из них и правда погибали, к удовольствию патриархов. Но большинство как-то устраивалось в другой жизни, где не было места патриархам и жрецам местных божков. Они становились ремесленниками в городах, прибивались к купцам, к жрецам в богатевшие на торговых дорогах храмы. Некоторые становились воинами или слугами царей и вельмож.

Почти все они жили ничуть не хуже, а многие из них и куда лучше общинников. А некоторые ухитрялись разбогатеть и каждый день ели печеный хлеб, а раз в неделю — даже мясо. Тот, у кого было особенно много золота, мог жить богаче царей, оскорбляя богов своим богатством, а главное — своим неприличным поведением.

Сам облик земли менялся. Росли города, казавшиеся огромными тогдашним, не избалованным людям. В городах строились дворцы и храмы в несколько этажей. Изваяния богов в храмах делались в два и в три человеческих роста, украшались драгоценными камнями, слоновой костью, серебром и золотом. Дома ремесленников стояли один к другому, и мимо лотков с товарами можно было идти от восхода до заката. По торговым улицам сплошным потоком шли навьюченные люди, груженые ослы, быки, даже эти новые животные — верблюды. Множество людей на нескольких языках предлагали свой товар, торговались, ссорились, орали, махали руками, цепляли друг друга за одежду, дружились, дрались, целовались, клялись, пили вино, хватались за оружие.

Сходились люди, разделенные неделями пути через пустыни, горы и леса, жившие в домах разной формы, говоривших на языках, само звучание которых казалось для других смешным или невероятным. Эти люди клялись не причинять зла друг другу хотя бы на время торга; договаривались о цене и времени поставки товара. Эти люди оказывались слугами одного купеческого дома, воинами одного вельможи, подданными одного царя. Приходилось учиться доверять друг другу, искать общих богов, общих ценностей, общих знакомых, общих обычаев, общих идей… чего-нибудь, но общего. Иногда выяснялось, что их боги так похожи, что сын Мардука легко приносил жертвы Осирису; поклонявшийся Сохмет признавал над собой власть Иштар…

Возникали знакомства и дружбы, совершенно невозможные, невероятные еще два-три поколения назад. Рождались дети, которые уже с рождения были обречены жить вне «своего» племени. Сын танцовщицы бога Амона оказывался вдруг с раскосыми глазами гутия и поступал на службу к вавилонскому царю, арамею по племени. А на базаре сдруживался, по причине ему самому непонятной, с урартом — почему-то темнокожим, как шумериец, родственники матери которого жили где-то в Индии…

В городах никогда не утихал крик, шум невероятно многолюдного сборища. Кружилась голова от изобилия людей, от богатства и сложности жизни. Не все выдерживали эту сложность. Иные головы не только кружились от изобилия впечатлений, но и… того, несколько портились. Так сказать, утрачивали качество.

В города вламывались пророки — дикие, грязные, с безумными горящими глазами. Еле прикрытые обрывками козьих шкур, пророки отплясывали на мостовой, кружились, как дервиши, предвещали неслыханные бедствия. Они возмущали спокойствие, собирая вокруг себя толпы и всячески препятствуя торговле: разбрасывали товары торговцев, опрокидывали лотки, обличали людей в забвении правил племенной жизни. Бешено лягавшихся пророков приходилось прочно держать, стискивать со всех сторон и поскорее выводить из городов. Пророки кусались и пинались; из их одежды, из растительности на их телах сыпались откормленные вши, блохи и клопы. Сыпалась какая-то и вовсе экзотическая, очень кусачая живность, неведомая вне теплого Востока. Особенно тяжко приходилось вавилонянам, привыкшим мыться по три раза в день.

Нельзя сказать, что рождение мира — такая уж легкая, быстро выполняемая задача. Даже рождение одного отдельно взятого человека драматично, кроваво и трудно. А уж целого мироздания…

Есть, конечно, своя прелесть в присутствии и в соучастии, и именно так полагал другой мудрец, другого народа.

Интересно, что сказали бы люди того, давно исчезнувшего Востока, если бы появился среди них этот человек и смог прочитать:

Блажен, кто посетил сей мир

В его минуты роковые,

Его призвали Всеблагие

Как собеседника на пир.

Старик закрывал глаза… Он буквально видел, как Александр Сергеевич, красочно отводя правую руку, читает вавилонским вельможам на царском пиру, бросает слова в многоплеменное сборище базара, собирает вокруг себя кучки халдейских жрецов. Читает сначала по-русски, потом — в переводе на вавилонский, на арамейский, на египетский.

Трудно просчитать все варианты, как отнеслись бы к этому народы. Но, во всяком случае, эти слова были бы вполне понятны образованным людям того, Древнего, Востока. И были все основания отнести их к своему собственному времени… Но время было очень трудное. Людям всех народов, во всех странах было о чем и о ком думать, было чем заниматься.

Не стоит удивляться, что на всем Востоке решительно никто и решительно ничего не знал о великом, необъятно умном царе Соломоне.

Востоку было не до Соломона, и никого не интересовал его крохотный дикий народец, пасший коз вокруг Мертвого моря.

Ни в одной из бесчисленных летописей всего множества народов и стран Востока, ни в каких анналах, ни в чьих книгах не сохранилось о нем ни малейшего упоминания.

Старик устал и от труда, и от жары; отдуваясь, он откинулся на стуле. Захотелось встать ногами на снег, умыться снегом, принять кожей лица бодрящий морозный поток воздуха. Пока были силы, он уезжал туда, где бывает снег, или забирался высоко в горы, где ледяная вода прыгала по запорошенным снегом камням, а испанцы с серыми лицами буквально лязгали зубами. Последние годы он не мог уже и этого, и были силы только вспоминать: и снег, и родной северный город. Все чаще вспоминалось до боли родное, запретное. Запретное потому, что нет толку рвать душу памятью про набережную Фонтанки или шпиль Петропавловской крепости — как он пастельно сияет в сумерках прозрачной летней ночи.

Принесла случайная молва

Чуждые, ненужные слова…

Летний сад, Фонтанка и Нева.

Вы, слова залетные… куда?

Здесь шумят чужие города,

И чужая радость и беда.

Нет, радость не всегда была чужая. Когда Василий Игнатьевич держал малыша на руках, показывал ему портреты в галерее — это была общая радость. И когда офицеры Франко обнимались, плакали и не стеснялись утирать слезы со щек под виселицей, где дрыгал ногами последний испанский коммунист, — это тоже была общая радость.

И беда была общая, — страшная беда, прогнавшая его из своей страны, заставившая принимать как свои несчастья этой далекой, чересчур жаркой для него страны.

А вот жара и духота, бархатистая угольно-черная тьма ночей так и не стала родной. Удивительно: жену не раздражала эта темнота, ей совершенно не мешала удушливая летняя жара. Старик удивлялся, забывая порой, что жена происходит от совсем другого народа, чем тот, к которому он имел честь принадлежать. Да, именно честь! Старик помнил, сколько дала миру Россия, он гордился тем, что он русский, и никогда не забывал об этом.

Старик всегда помнил и про свой народ, и про свои годы, но порой забывал возраст жены. Сколько ей сейчас: пятьдесят пять? Пятьдесят девять? Он забыл. Интересно, что даже сейчас, когда он почти лишился плоти, воспоминание о жене сразу же будило в душе нежность. Прав, до чего же прав был отец Хосе, священник с глазами ребенка!