10 сентября Василий Игнатьевич уже ехал на поезде, по рельсам, вихляющим, словно две пьяные змеи. Поезд дико швыряло, вагон скрипел на поворотах, как будто собирался рассыпаться. Натужно сопя, паровозик лез на перевалы, с отчаянным скрипом съезжал вниз на спусках.

В маленьком отряде он был единственным русским. Еще был прибалтийский немец, итальянец, неизвестно почему не желавший воевать у Муссолини; было пятеро испанцев, возвращавшихся из разных стран. Василий Игнатьевич с парохода знал веселого, страшно активного Еугенио, остальные были незнакомы. Перед выходом из гостиницы хозяин велел прихватить два здоровенных ящика. Трудно было не понять, что в них. В поезде ящики открыли, разделили винтовки, новенькие, в масле, патроны.

11, 12 и 13 сентября отряд шел, держа на восток. Просто шел, через равнины и горы. По рыжему полотну дороги, через рыжую равнину; туда, где лиловые и сиреневые призраки гор царили на горизонте.

Странно было смотреть вперед или оглядываться и видеть эту дорогу — ярко-рыжее на серо-желто-рыжем, не такого интенсивного цвета. Совсем другие, чем на севере, очень странные краски.

Дорога вьется в гору, и зеленые буки желтеют, все больше желтого и красного в их кронах. Подъемы и спуски, и после одного из подъемов спуск все не кончается, и снова становится больше зелени в кронах — перевал.

12 сентября, со второй половины дня, уже шли через Испанию, через высокое плато Моралес. Испанцы говорили, что вся внутренняя часть страны такая — рыжие плоскогорья, где много пыли и ветра, но мало воды и деревьев. Далеко на юге, возле Средиземного моря, есть другая Испания, лучше известная в мире, очень тепло, много фруктов, большие города, богаче люди.

Здесь тоже были обработанные поля — пшеница, больше всего пшеницы. Низкие стебли, редкие мохнатые колосья. В России, в Прибалтике пшеница росла много лучше. Проходили рыжие, осенние виноградники с черными, красными, оливково-серыми гроздьями. Не только возле деревень и городов, в чистом поле попадались сады, хотя и без экзотики — без апельсинов, мандаринов. Яблоня, персик, груша, кизил… вот почти все.

Василий Игнатьевич хотел увидеть оливки и разочаровался — одиночно стоящие, нелепо корявые деревья с почти серой, жесткой листвой. Ему рассказали, что на юге оливок гораздо больше, что деревья там не такие, низкие и корявые, а высокие и мощные, и что их там выращивают целыми рощами, не для себя, а для товарного производства, для продажи масла.

Но обработанной земли было немного. Гораздо больше было пастбищ… и таких, что роскошью казались любые российские пастбища, даже кочкарники. Склоны испанских гор были покрыты сухой жесткой травой, одна травина торчала от другой за несколько сантиметров. Жуткие пастбища осваивали овцы, а больше — страшно мохнатые, диковатого вида козы.

Пастухи были в грубых серых рубахах, кожаных лаптях, с оружием. Бродит много банд, стадо надо уметь защитить, и уже не только от волков… Винтовки в руках пастухов были первым признаком, что они идут на войну.

Попадались городки, совсем близко один от другого. Крохотные каменные городки с фонтаном и ратушей, с непременными кофейнями и лавками. Городки были чужими. Еще более чужими, чем каменно-глинобитные, серые и желтые деревни. В городках стояли гарнизоны — иногда несколько человек, но они были. Гарнизоны поддерживала милиция — вооруженные жители.

Испанцы договаривались о ночлеге, о еде. Василия Игнатьевича удивляла дешевизна благодатного юга, порядок, царящий везде покой… Испанцы ужасались росту цен, падению песеты, разгрому, внесенному в жизнь войной.

14 сентября ухо поймало звуки отдаленной канонады: слабые, смазанные расстоянием «буу-умм… бу-ммм» артиллерийской дуэли. Василий Игнатьевич слышал канонаду впервые со времен Гражданской войны. Вечером отряд вошел в городок, где была военная комендатура, и Василий Игнатьевич лег спать уже внесенным в списки и в казарме.

«Бу-у… Бу-ум… Бу-умм…» Рев пушек прокатывался по земле, одновременно свирепый и бесстрастный. В нем не было эмоций, как в голосе живого существа. Так мог бы звучать вулкан… цунами… что-то большое, опасное, что грозит смертью… но совершенно без чувств, без ненависти… без сознательной «охоты» на людей.

Временами грохот был сильнее — било орудие крупнее, а может быть, просто снаряд падал ближе. Толстенные стены сотрясались, местами шуршала, осыпалась штукатурка. Гулкое эхо бродило по коридорам, под сводами XVIII столетия. Что-то отдавалось, словно бы резонировало в груди, и вызывало странную тоску. И вообще было тоскливо и тревожно. В действие была введена сила, против которой бессильно мужество, не нужны личные качества. Механическая сила, которой бессмысленно предъявлять счет.

И такой механической силой была вся большая война — с передвижением больших отрядов, работой машин, чудовищной работой артиллерии, бомбежками с самолетов. Казалось бы, жизнь вполне подготовила Курбатова к участию в такой войне. Оказывалось, что не очень. Курбатов не был, конечно, новобранцем, из которого еще только предстоит сделать солдата. Но первые недели ушли у него только на то, чтобы освоиться на большой войне и начать приносить посильную пользу.

В любом случае в Испании он делал больше, много больше, чем в Прибалтике. Он оставлял позади себя, закреплял за собой освобожденную от коммунистов землю. Впереди лежала земля, захваченная коммунистами. Позади, за спиной, коммунисты могли прожить ровно столько, сколько нужно для того, чтобы поставить их к стенке или найти удобное дерево. Kommunistenfrei, — так говорили прибалтийские немцы о землях, свободных от красных. За спиной Василия Игнатьевича все было Kommunistenfrei.

Василия Игнатьевича огорчало, порой даже сильно поражало, что красные внешне никак не отличались от людей. Василию Игнатьевичу было бы много проще, если бы они были покрыты шерстью, у них были бы убегающие лбы обезьян, а глаза отсвечивали красным.

Они были нелепо, кощунственно человекоподобны. Но ведь, строго говоря, их нельзя было считать человеческими существами, несмотря на все их сходство с людьми. Что с того, что у красных были руки, ноги и глаза? У них не было множества не менее важных черт, которые должны быть присущи человеку. Например, у них не было ни морали, ни совести, ни чести. Они легко могли врать и клеветать, даже не очень понимая, что врут и клевещут.

Легко было возразить, что врать могут и все остальные люди. — например, россияне или те же испанцы. Но психически вменяемый взрослый человек всегда понимал, что он лжет, и считал ложь чем-то неприятным и презренным. Изо всех сил взрослый нормальный человек пытался избежать вранья, а если даже приходилось — испытывал сильнейшую неловкость. А красные относились к вранью куда более непринужденно. Похоже, они даже не понимали, что такое ложь и чем она отличается от правды.

Разумеется, они могли оправдывать себя тем, что врут классовым врагам, эксплуататорам, которые поступают с рабочими и крестьянами еще хуже. Но патологическая лживость от этого не становилась каким-либо другим, более приличным качеством.

Претендуя на решение глобальных вопросов, красные были поразительно беспомощны и инфантильны. Они оказывались не в состоянии навести порядок в своих собственных домах, многие из них не были способны сделать простенькую работу по самообслуживанию — хотя бы постирать собственные трусы или сварить себе кофе; их представления о мире, способ реагировать на окружающее словно бы застыли в возрасте 7 или 8 лет.

В некоторых отношениях они были даже значительно младше — вроде совсем маленьких детей, способных верить в то, что ветер происходит оттого, что деревья во дворе качаются. Во всяком случае, они очень слабо понимали, что в мире существуют какие-то причинно-следственные связи.

Они могли убить пекаря и удивляться, почему к завтраку нет вкусных булок. Могли уничтожить коров, чтобы у крестьян не произошло «рецидива частнособственнической психологии», а потом совершенно искренне не понимали, почему их собственный ребенок плачет без молока.