Впрочем, скоро пулемет ударил по наступающим с юга; Василий Игнатьевич послал туда вестового и получил ответ, что там бандитов прижали к земле, не выпустят и справятся сами.

Василий Игнатьевич решил атаковать деревню и добился успеха легче, чем рассчитывал. Что-то сломалось в бандитах, что-то заставляло их, отчаянно храбрых час назад, теперь так легко терять уверенность в благополучном исходе. То ли неуспех операции, то ли явная ненависть населения, а может быть, и солнечный свет? То, что кажется реальным ночью, так легко рассеивается и тает под беспощадным, ясным, прозаическим светом утра.

Не принимая боя, огрызаясь отдельными выстрелами, бандиты бежали к зданию церкви — к своему последнему оплоту. И Василий Игнатьевич оказался в деревне, которую уже освобождал 7 июня. Большая часть мужчин в деревне была в отряде самообороны, приняла бой, и сейчас эти люди валялись на земле в причудливых, нелепых позах. Дома остались, но, по существу, деревня прекратила свое существование, потому что ее мужское население пыльными мешками валялось на улице и во дворах. Но страшнее было даже другое: многие семьи бандиты увели с собой, и что было с ними, неизвестно.

Теперь у противника была только церковь и кусочек оливковых рощ к югу от здания. Сидя за каменной оградой, Василий Игнатьевич рассматривал церковь в бинокль, решая противоестественную, невозможную в нормальном мире задачу — как ему лучше взять штурмом церковь. С трех сторон здание имело окна, и теперь в этих окнах стояли жители деревни — детишки, женщины, подростки, а между их тел торчали стволы автоматов.

К деревне церковь обращена была папертью и массивной, в два роста человека, дверью. В этом фасаде окон не предусмотрели. Что это?! Прямо на дверях странно скорчилась фигура человека. Василий Игнатьевич навел бинокль… Его старый знакомый, старик с глазами ребенка, отец Хосе висел, приколоченный к дверям церкви, в которой прослужил лет тридцать пять. Маленькая сухая фигурка странно накренилась, словно священника перекосило влево. Голова почти лежала на плече.

Можно было, конечно, просто обложить церковь и вести переговоры, тянуть время, пока самые нестойкие, меньше запачканные кровью решатся на сдачу. Этим, соответственно, обещать гуманное отношение, наказание только тем, кто лично виновен, амнистию после войны и постепенно расколоть бандитов, заставить не доверять друг другу, может быть, даже спровоцировать перестрелку между ними.

И можно говорить до посинения, можно (даже нужно!) затягивать переговоры, тем более, что еды у бандитов нет — иначе бы они и не прорывались, сидели бы себе в горах; и что воды у них ровно столько, сколько уместилось во флягах.

Умнее всего было вести переговоры; вести и при этом затягивать, ожидая развязки. Василий Игнатьевич, несомненно, поступил бы именно так, но ведь все время, которое будет разворачиваться этот план, отец Хосе будет висеть, распятый, на церковной двери. Тут надо действовать иначе…

Сначала, конечно, скоординировать усилия, послать за командирами отрядов милиции из Сагунто — теми, что прижали банду с юга.

Военный совет был короток. Никто не сомневался в том, что самое разумное — штурмовать. Правда, и штурмовать тоже невозможно, и как поступить — неизвестно. Остановка была за планом действий, и Василий Игнатьевич готов был предложить конкретный план.

Два пулемета могут подавить тот, вражеский, на колокольне. Хотя бы временно. Рывок в мертвую зону, небольшой группой, накопиться у дверей. Снять священника, взорвать дверь. Ворваться внутрь, завязать рукопашную. Штурмовать своим отрядом. Милиции из Сагунто нужно понадежнее держать осаду и подавить своими пулеметами тот пулемет, на колокольне.

А если бандиты перебьют заложников? Но их все равно перебьют. Разве что мы собираемся дать им катер или шхуну с хорошим запасом бензина… Мы собираемся? А в случае удачи мы освободим, по крайней мере, священника.

Дверь церкви вдруг со скрипом приоткрылась, и в нее высунулась рука, машущая белой простыней. Появились двое. Продолжая махать над головой белым, они уверенно направились к деревне. С полпути уже кричали, что парламентеры, что им нужен главный.

Парламентеров подвели к Василию Игнатьевичу. Вроде ко всей группе начальников, стоявших, совещавшихся в безопасном месте. Но как-то получалось, что к нему.

Один — средних лет, плотный, явно давно воевавший, с обмороженной щекой — наверное, пытались уйти на Мадрид, через высокие перевалы. Второй молодой, с наглым лицом мелкого ресторанного жучка, с расширенными глазами кокаиниста. Развели руками, показывая, что безоружны.

— Вы командир? — начал плотный, мордатый, с обмороженной физиономией. — Мы требуем предоставления плавсредств…

— Вы разгромлены наголову, — прервал Василий Игнатьевич, — и ничего вы требовать не можете. И обещать я ничего не буду, разве что справедливый суд. Скажите лучше — зачем священника убили?

И он махнул рукой в сторону опять плотно захлопнувшейся церковной двери.

Младший осклабился, как скалится человек, делающий гадость, но ожидающий, что его поймут и присоединятся. С такой физиономией показывают порнографические открытки или предлагают понюшку кокаина. Такая морда — что-то вроде похабного подмигивания: «Может, это и нехорошо, но мы же все понимаем…».

На лице старшего появилась ухмылка эдакого замкнутого превосходства: зачем — это вам не понять, и я вам не скажу. А сделал потому, что я сильнее, вот почему.

— Там двадцать два человека, — с той же ухмылкой начал он, — они останутся живы, если вы выполните наши условия. И ваш поп, наверное, тоже, если вы поторопитесь. А то ведь его кровь падет вам на головы, верно?

Рожа негодяя ухмылялась уже вовсе похабно. По-своему он неплохо понимал, как надо говорить с религиозными людьми; единственная ошибка — вел себя уж слишком нагло. Но даже и так на многих, Василий Игнатьевич видел это, действовало. Поразительно, какое воздействие на нормальных людей всегда имеют хамство, грубость, цинизм — вообще всякое нарушение привычных норм. Человек ведь рассуждает как? Нормы, вообще-то, никто и никогда не нарушает. А если кто-то нарушает, значит, есть на то какие-то, может быть, и неведомые мне, но имеющиеся и важные чрезвычайные обстоятельства… А может быть, за хамством, грубостью, пренебрежением другими людьми стоят и какие-то полномочия, полученные от неких высших сил?

Так человек даже не рассуждает — так он чувствует. И оказывается эмоционально и морально беспомощным против уголовника, подонка, насильника, даже против обычного бытового хамства.

Все это Василий Игнатьевич прекрасно знал, в отношениях людей терпеть не мог, но, к счастью, бороться умел.

— Зачем священника убили? Он мешал вам? Сопротивлялся? — так же спокойно, без нажима спросил Василий Игнатьевич.

Младший так же гнусно ухмыльнулся, хотя уже вроде с оттенком тревоги, начиная что-то понимать. Старший оценивающе вглядывался в лицо Василия Игнатьевича.

— Мы это не будем обсуждать, хорошо? У нас двадцать два заложника. Каждый час мы будем убивать по заложнику, и виноваты в этом будете вы! — ткнул он корявым пальцем чуть ли не в грудь Василию Игнатьевичу. — А если не будет плавсредств, убьем всех, и в этом тоже виноваты будете вы!

— Наверное, вы еще не поняли… Это я здесь решаю, с кем и о чем разговаривать. И кем вас считать, тоже решаю я. Что вы убивали моих людей и крестьян из отряда самообороны — ладно, будем считать — идет война. Взяли заложников — прямо скажем, подоночный способ, но хоть тоже понятно — война. А вот зачем священника убили? Если была военная необходимость, тогда вы все-таки военнопленные. А не было — тогда вы уголовники…

И Василий Игнатьевич ясно, светло улыбнулся «парламентерам». Так он улыбался русским коммунистам, на русской земле, задавая им этот «детский» вопрос: а вы мол, и правда член ВКП(б)? Или вас оболгали, милейший?

— Вяжи! — скомандовал Василий Игнатьевич.

— Парламентеров?! Вы нарушаете законы войны!

Трудно сказать, действительно старший намеревался отвертеться, наврать или просто шел до конца, уже поняв, что — конец.