Не будем удивляться и тому, что именно гугнявый академик, с его теорией конвергенции и культом Запада, стал лидером интеллигенции. Ведь в лидеры люди выбирают подобных себе (на чем, кстати, и стоит демократия). Так что взять многих, порой — элементарных представлений Грише и впрямь было неоткуда…

Уж, конечно, что говорить о влиянии тайной политики на историю России… Плоть от плоти советского общества, интеллигенция не могла относиться к советской власти и к событиям начала века не то что объективно, а хотя бы относительно рационально.

Тем более, что воспоминания и свидетельства очевидцев времен Гражданской войны не признавались и не учитывались — ведь это были свидетельства тех, кто хоть что-то из себя представлял до «эпохи исторического материализма». А почти все они были «национал-патриотами», «коммуно-фашистами» — то есть на них всех висели разного рода ярлыки, и слушать их было нельзя. Было несомненно, что все эти разговоры о тайной политике, о международных масонских ложах, о принятии тайных решений кучкой посвященных придумали национал-коммунисты, писатели-деревенщики и прочие типы, с которыми никак не могут общаться порядочные и уважающие себя люди. Оставалось, опять же, смешать кучу официальных, неофициальных и запрещенных мифов в московском кухонном котле и просто придумать тот вариант событий, который больше бы всех устроил.

Владимир Солоухин превосходно сравнил советских людей с поросятами, которых слишком долго держали силой и всячески опекали, запирая в хлеву. Хлев неуютный и грязный, но зато в нем не надо ни самостоятельно кормиться, ни защищать себя, ни даже думать о чем бы то ни было. Поросятам в хлеву не нравилось: там воняло и было очень скучно; поросятам хотелось в лес, на свежий воздух, под теплое, милое солнышко. А в лесу-то бывают и волки… Поросята не верили в волков и тем сильно облегчали им задачу. Бедный розовый поросеночек Гриша только-только вырвался из хлева, ощутил дуновение ветерка, вдохнул ароматы лесных трав, почувствовал солнечный свет на розовой, аппетитной поросячьей попочке, завертел хвостиком и радостно заверещал…

Конечно же, он понятия не имел, что есть тайны, от которых уж кому-кому, а милым розовым поросяткам надо держаться подальше. Как можно дальше, и по крайней мере до поры, когда юная хрюшка не превратится в покрытого серой щетиной, жуткого обличием борова на двадцать пудов, со слоем калкана в 15 сантиметров, со здоровенными клыками… А если поросеночек в такого борова не превратится и не обзаведется стаей таких же, так и не надо лезть в такие тайны… Нет, мне даже жалко поросеночка! И что, казалось бы, проще — попридержать язык хотя бы до времени, когда узнаешь дядюшку получше. Да и просто попытаться понять — что дядюшка за человек? Чем он живет? Откуда у него деньги? Что ему вообще надо?

Для самостоятельно мыслящего взрослого человека нет ничего проще, чем задуматься, как получилось что вот Миней спокойнейшим образом живет на Западе и даже ни разу не попытался узнать, жив ли все-таки его отец? Да ведь и Грише он стал задавать вопросы только в связи с Тайной, и только… О самом отце он не задал ни разу и ни единого вопроса.

Можно было задуматься и о том, почему Миней жил в Неаполе, и жил весьма обеспеченным человеком, а вырастившая его Циля Циммерман скончалась в нищете в совсем другой стране. Ведь Миней вполне мог бы свободно выбирать: или жить с ней в Италии, или обеспечить ее в Израиле… Было бы желание. А если так, то к чему эта преувеличенная радость от появления племянника? Эта демонстрация родственных чувств? Что стоит за всем этим?

Но думать таким образом, анализировать, сопоставлять — уже означает перестать быть розовым московско-советским поросеночком. Тем более, Гриша и ехал к дяде Минею восстанавливать родственные отношения, вез страшную тайну, которую и надлежало отдать дядюшке, пусть дядюшка уж сообразит, куда ее пристроить и что делать…

Значит ли, что Гришу в любом случае ждало плохое? Не обязательно… Убедившись, что Гриша не агент КГБ, что он действительно тот, за кого себя выдает, Миней помог бы ему сбагрить иконы, и если бы что-то прилипло к его рукам, то немногое — разве что компенсация расходов на племянничка. Вдруг родственник еще для чего-нибудь и пригодится…

Будь Гриша благоразумен, он поселился бы в Неаполе, и, может быть, ему бы хватило ума и дальше советоваться с дядей по денежным вопросам, постепенно умнеть, матереть… Может быть, и вышел бы в богатые люди. А уж во всяком случае был бы обеспеченным коммерсантом средней руки и мог бы еще много раз сидеть в ресторанах, подниматься на Везувий, плескаться в волнах Тирренского моря… Но думать собственной головой Гриша не умел, мира, в котором живет, не знал и был он очень, очень управляем… и 10 августа 1984 года, в 9 часов 31 минуту вечера, Гриша сделал непоправимую и страшную ошибку.

Легко можно было бы сказать: мол, если бы Гриша слышал, о чем говорил дядюшка Миней по телефону, то и было бы все иначе. Все, мол, кончилось бы не так… Но если бы даже Гриша и услышал разговор, то ведь велся-то он по-французски, — именно потому, что Гриша не знал этого языка. И даже хорошо зная по-французски, Гриша вряд ли понял бы, о чем говорил добрый дядюшка. А если бы и понял — далеко ли ушел бы? Но Гриша уснул с блаженной улыбкой, счастливый тем, что нашел дядю Минея, что у него теперь куча денег, что его путешествие в неопределенность окончилось, и что теперь-то он заживет, как всегда хотел… С такой же улыбкой слушал когда-то Павел Николаевич Сариаплюнди итальянского коллегу, покупавшего у него Тайну.

Впрочем, Гриша прожил еще двое суток, от души наслаждаясь Неаполем, проданными иконами и обществом дяди Минея. Только поздним вечером, в ночном приморском ресторане, сразу после супа из осетрины, купол Везувия вдруг странно накренился и словно бы стал уходить из поля зрения, с огромной скоростью заваливаясь вправо, столик поехал в сторону, а пол рванулся вверх, больно ударив Гришу по физиономии. А живот вдруг разорвала страшная боль, заставившая разум помутиться.

Гриша приходил в себя на носилках, потом в машине «скорой помощи», на каталке; было очень больно, холодный пот стекал в глаза, и одно хорошо, что в беде Гриша был не один. Везде первое, что он встречал, вернувшись в этот мир, было взволнованное лицо доброго дядюшки Минея. Миней и правда очень волновался. Позже ему объяснили, что вещество, подсыпанное в рыбный суп, было нейтрализовано красным вином, и недовольно пробрюзжали, что надо же соображать… А пока, глядя в белое, как известка, лицо любимого племянника, добрый дядюшка сам покрывался холодным потом — потому что племянник мог вернуться, и тогда… страшно подумать, что тогда… особенно если он хоть что-то успел заметить… Могу успокоить читателя — все кончилось хорошо для мудрого, предусмотрительного Минея. Дирекция ресторана долго выясняла, как ухитрились повара приготовить несвежую рыбу, ничего не была в силах придумать и только усилила обычные предосторожности… А Гриша, наконец, въехал в реанимационную и остался один, потому что в реанимационную дядюшку Минея не пустили. И Гриша оказался на сияющем столе, под бестеневой лампой, в комнате, где по всем стенам стояли железные шкафы со стеклянными полками и стеклянными дверцами.

И на одном из шкафов, к своему изумлению, Гриша заметил какое-то шевеление… Там, свешивая кривые уродливые ножонки, сидело трое существ… и один вид этих существ вызвал страшную панику у Гриши. Существа были маленькие, с полметра высотой; их голая, как у лягушки, блестящая натянутая кожа переливалась всеми оттенками багрового, синего, сизого, сиреневого, кровяно-красного, голубого. Мерзкие круглые рожи с совиными глазами, с огромными щелеобразными ртами. Одно создание ощерило рот, усеянный конусообразными, одинаковыми, как у пресмыкающегося, зубами, защелкало по ним когтями. Другое взяло напильник, стало демонстративно подтачивать рога, пробовало пальцем острие. Вроде и ясно было, что не станет оно бодать рогами, но было очень страшно и противно. Тем более, что существа словно бы становились видны все лучше и лучше, обрисовывались все явственнее.