Снег пах гарью, мерзлым навозом, и лишь слабой струйкой словно издалека пробивался аромат чего-то теплого: пролитых ли сливок, свежевыглаженных ли кружев… Но как-то неожиданно к этому запаху стал примешиваться и звук — нежно-утробный, настороженный, а в ответ другой, басовитый ропот, мгновениями переходящий в почти щенячий писк. Сомнений быть не могло: только Амур умел так обворожительно и умело обхаживать дам. Но в соблазняющем рыке читалось не только покровительство суке, но и настороженность при виде чужого. Последнее мне совершенно не понравилось и заставило рывком сесть, схватившись за жесткий загривок вновь обретенного пса.

В нескольких шагах от застывшего рядом Амура стоял юноша с собакой. На вид лет шестнадцати, одетый в подпаленный с левого бока ватник, он смотрел слегка удивленными глазами цвета мартовского неба и улыбался, и лицо его своей прозрачной тонкостью как-то совсем не вязалось с деревней. Собака же, в которой никакие поколения случайных любовей и варварского обращения не могли затмить подлинного изящества древних гончакских кровей, всем своим видом, вздернутыми ушами и перебирающими ногами демонстрировала любовь, нетерпение и любопытство.

— Что ты здесь делаешь? — первой не выдержала я.

— А ты? — В вопросе юноши не было дерзости, а лишь спокойная потребность в знании. Собака же, хитрая провинциальная барышня, склонила лукавую морду в сторону Амура.

— Сижу, как видишь. — Мне совсем не хотелось посвящать странного незнакомца в цель своего появления здесь.

— Зачем ты так? — укоризненно произнес он. — Может быть, я тебя-то давно и жду. Только собака не та.

— Что значит «не та»? — удивилась я. — А какая должна быть «та»? И к тому же твоей сучонке мой красавец откровенно нравится.

Юноша вспыхнул, отчего его бледное лицо стало совсем фарфоровым.

— Сучонка… — пробормотал он. — Да такой собаки… Она такая полазистая, что… Да он сам третий день… Ах, что там! Я и говорю, что собака меня смущает. Если бы был… хоть сеттер, что ли…

— Сеттер?! — Подобные познания в деревенском мальчике настораживали, не говоря уже об упоминании именно сеттера. Густой мед глаз дель Донго проплыл где-то у самого горизонта. — При чем здесь сеттер?

— Да при том же. Но если это все-таки ты… Пойдем, что ж так сидеть, холодно.

Муругая собака уже вовсю подталкивала Амура то плечом, то бедром, а я, как заколдованная, пошла за парнем, который даже не соизволил обернуться.

Через несколько минут мы оказались в лесу, хотя стало светлее. Поднявшись по едва видным под снегом каменным ступеням, которые одним прыжком перескочил мой провожатый, я увидела облупленный домик в три окна. Остановившись у двери и неожиданно совсем по-пушкински откинув руку, юноша сказал:

— И кажется, что жизнь должна протекать в величавом покое, в достойных занятиях, В невозмутимой тишине, вдали от нужды, распрей и суеты.

Но я, понимая, что одиночество и весна продолжают отнимать у меня все, чем образованный человек обороняется от непознаваемой и страшной силы приоткрывшейся на миг другой стороны природы, усилием воли улыбнулась и спросила тоном взрослой тетки, обращающейся к неразумному дитяти:

— И что же это за домик? Ты здесь играешь?

— Нет. А дом… Это единственное, что осталось — бывший дом садовника и…

Стало слышно, как солнце крадется по деревьям и как под снегом быстро-быстро стучит толчками сок пробуждающихся первых цветов.

— А ты, случайно… не сын Гавриила… Гавриила Петровича?

— Какого Гавриила Петровича? Нет. И садовника звали совсем иначе. Впрочем, их много… Было много.

— И у тебя нет средневековой одежды?

— Зачем?

— Тогда скажи, как тебя зовут.

— Поспешность, как известно, дело дьявола, — сурово ответствовал юноша. — И всему есть свое время. Ведь я же не спрашиваю, как зовут тебя. Я просто верю.

Все рассказы Гавриила о деревьях, травах, птицах и душах показались мне в эту секунду простыми параграфами учебника.

— Амур! — крикнула я в надежде обрести реальность, но никто не примчался и не дохнул в лицо отрезвляющим здоровым розово-пенным жаром. — Амурушка! — Точно так же я звала его в то страшное утро вскоре после гибели Никласа.

— Он не придет. Они с Гайдой уже у озера. — Перед глазами у меня заплясали крошечные зеркала: Гайдой звали любимую легавую прадеда. — И вообще, ему лучше быть здесь, ведь, как я понял, это не совсем твоя собака. Им вдвоем будет хорошо, им откроется будущее. А здорово, что ты в таком комбезе! — вдруг ни к селу ни к городу по-мальчишески ляпнул он. — Я представлял тебя совсем другой.

Разумеется, спрашивать о чем-либо было бесполезно — оставалось, наверное, лишь узнать будущее, раз уж этот мальчик владел прошлым. И не успела я сглотнуть горчащую слюну ожидания, когда он заговорил сам:

— Я понимаю, тебе трудно соединить все факты реальности и подсознания. Не надо. Считай просто, что я… ну, скажем, потомок побочного сына кого-то из живших здесь. — Мальчик кивнул в сторону пепелища, и брови его сошлись в суровую прямую линию. — С детства от дряхлого дедушки наслушался рассказов и про псовую охоту, и про дом, и про сад. А что говорю складно, так просто потому, что много читаю. Словом, ничего необычного. Ведь ты сама хотела некоего откровения? Освобождения? Знания? Таланта? Воплощения себя? Чего-то ведь ты хотела, идя сюда?

— Спасения, — прошептала я.

— Спасения? — словно бы даже удивился юноша. — Но разве его ищут на земле? Ты, наверное, ошиблась. — Он нахмурился. — Это плохо. Ведь сегодня — твой третий и последний…

— Что?

Солнце уходило, в длинных тенях деревьев домик садовника казался заброшенной готической часовней. Мы так и стояли на пороге, и что было за дверьми — все еще оставалось неизвестным.

— Шаг.

— Шаг? Последний… — переспросила я непослушными губами, удивляясь, почему же передо мной стоит парень в поношенной одежде, а не сияющий архангел в одеянии из белых роз.

— Да. Потому что это единственная возможность страстью исполнить долг. Иди сюда. — И он жестом показал мне, что надо обогнуть дом.

Я перешагнула полосу тени, косо падавшей от островерхой крыши, и невольно отшатнулась. Но юноша уже крепко держал меня за руку прохладными тонкими пальцами. На поляне по-весеннему прозрачного леса бушевали цветы, но не те, чьи названия настолько Стерлись на наших устах, что мы уже не осознаем их сути, а неприрученные дети природы. На невысоких голых прутьях пенилось сиренью волчье лыко, ковыляли на мохнатых ножках лиловые колокольцы ядовитой сон-травы, медуница на глазах менялась от красного к почти синему, а упрямые кожистые листья выталкивали наверх зеленовато-желтые снаружи и темно-вишневые внутри цветы копытня.

И над этими дышащими первозданной мощью растениями вдруг с востока взошел месяц, мал и темен, худ и мрачен, и остановился над моей головой. Тут же над ним застыл другой, поднявшийся с запада, огромный и светлый. От обоих шел испепеляющий жар, в котором светлый медленно приближался к темному. Догнав, он ударил его собой, и поглотил, и принял, и темный просветился в нем слабой прозрачной тенью. Тотчас светлый вспыхнул еще ярче, выпустил из себя огненные искры и стал расти, сияя и слепя неизреченным светом.

И все названия стали мне известны, и все законы понятны, и все веления доступны.

И тогда свет над поляной стал серым, словно присыпанным пеплом, и волчье лыко сизой пеной уже слетало с оскаленных лошадиных морд. Пронзительно завыли трубы, заволновались травы, заметались рыжие языки горицвета, и метелки хохлаток закурились все тем же чудовищно-сладким, сводящим с ума запахом.

Прохладные пальцы стали горячими, и я открыла глаза, чтобы увидеть, как нежным румянцем залилось лицо, в котором — я уже не сомневалась — явственно проступили тонкие черты семисотлетнего дворянства.

Я хотела поднять руку, чтобы коснуться и проверить… Но не успела — юноша легкими стопами шагнул в живое горячее буйство, и его светлые прямые волосы стали плавно подниматься от идущего снизу смертельного жара. Откуда-то из глубины леса послышалось однообразное и тревожное «рюю… рюю… рюю…» зяблика, неожиданно закончившееся лихим «тиу», и юноша начал медленно клониться в жгучие травы.