В процессе труда — полезного труда — психический подбор получает определенное направление; и это направление есть жизненно-прогрессивное. Здесь психический подбор утрачивает свой стихийный характер — свою узость и неопределенность.
Труд преобразует психику. Это было давно известно и служило базисом для бесчисленных применений, рациональных и нерациональных[119]. Но в прогрессивном для жизни направлении изменяет психику только труд полезный. А полезным для развития с точки зрения личности, как отдельной психической организации, может быть только такой труд, который вытекает из этой самой организации, из собственных и основных потребностей личности. Это труд в полном смысле слова «свободный», труд, цель которого не «навязывается» личности никаким «внешним принуждением», т. е. дисгармонически вступающим в ее опыт комплексом — насилием другого человека, властью голода, безразлично.
История ставит сложные вопросы, и она же их упрощает. В наше время она превращает вопрос о систематическом, планомерном, непрерывно прогрессивном развитии человеческой психики — в вопрос о свободном труде.
Две теории жизнеразности
В основу своей теории психического подбора я положил определенную психоэнергетическую идею: постоянное соответствие между «удовольствием» и повышением энергии центров сознания, с одной стороны, между «страданием» и понижением энергии — с другой.
Если теория психического подбора позволяет «объяснить», т. е. стройно систематизировать в упрощающих схемах, многое «необъясненное» или «менее объясненное» другими доктринами, то в этой самой теории следует видеть сильнейшее доказательство правильности моей энергетики удовольствия и страдания. Так ли обстоит дело в действительности, должна судить научная критика.
Но если бы удалось показать, что эта энергетика по существу неверна, то теория психического подбора, на нее опирающаяся, могла бы быть отвергнута уже a priori, без всякой детальной критики. Поэтому я обязан особенно внимательно считаться с возражениями против моего понимания связи между «аффекционалом» и изменениями энергии нервных центров.
Такие возражения делает А. Луначарский* в своем «Изложении критики чистого опыта» Р. Авенариуса. А. Луначарский защищает против меня учение Авенариуса об аффекционале, учение, по которому удовольствие связано с уменьшением жизнеразности, а страдание с ее возрастанием, все равно, будет ли эта жизнеразность заключаться в перевесе «питания» над «работою» или наоборот.
Я с тем большей охотой пересмотрю аргументы Луначарского, что это даст мне повод привести новые общие доказательства правильности моей точки зрения.
Свою критику Авенариуса я начал с указания на то, насколько неудачно выбрал он понятие «питания» для характеристики одной стороны подвижного равновесия жизни, если другую его сторону он характеризует как «работу». Эти понятия просто не соотносительны друг другу: «питание» есть доставка к данному органу материалов для жизненной ассимиляции, но не сама эта ассимиляция, «работа» же есть непосредственная дезассимиляция энергии. Употребляя самое современное сравнение, понятия эти находятся в таком взаимном отношении, как рекрутский набор и потери людьми в битве: одно другим отнюдь не может прямо уравновешиваться, убитые и раненые не могут замещаться прямо рекрутами, армия должна «ассимилировать» это свое «питание», рекруты должны обучиться и быть размещены по отрядам, чтобы стать настоящим «плюсом» армии в полном соответствии «минусу» потерь. Напротив, большое количество рекрутов может требовать отвлечения значительной части сил армии для их обучения, дисциплинирования и т. д., что для действующей армии составляет непосредственный минус, а не плюс. По этим соображениям, до очевидности простым и ясным, я предлагаю связывать в понятие «жизнеразность» более строгие и точные, а в то же время и вполне соотносительные понятия «усвоения» и «траты» энергии, ассимиляции и дезассимиляции.
Далее я указывал, что при таком логически законченном понимании жизнеразности вполне очевидным является обратное жизненное значение двух типов жизнеразностей: перевес усвоения над тратою есть повышение энергии жизни, возможность больших затрат в дальнейшем, непосредственное увеличение жизнесохранимости, перевес затрат — понижение энергии жизни, уменьшение жизнесохранимости. Для Авенариуса же всякая жизнеразность есть уменьшение жизнесохранимости, и самое большее, чего может достигать жизненная система в своей борьбе за существование, это «поддержание» себя «среди уменьшений жизнесохранимости», но отнюдь не увеличения жизнесохранимости.
Эти соображения Луначарский стремится разбить, напрягая все богатство своей критической фантазии, чтобы отстоять построения своего учителя. Луначарский пытается сначала доказать, что я не вполне понял Авенариуса, не постаравшись «охватить общий смысл» его учения. Он цитирует мою аргументацию (с. 99-101 в сб. «Эмпириомонизм». Кн. I. M., 1904) (в наст. изд., с. 62–63. — Ред.) и возражает так:
«Прежде всего критик косвенно заставляет думать, что фраза Авенариуса „либо уменьшение, либо поддержание системы при наличности уменьшений“ означает, что абсолютное уменьшение жизнеспособности констатируется как нечто неизбежное. Между тем смысл фразы совсем не таков: изменения системы С рассматриваются либо как уменьшение жизнесохранимости, либо как поддержание ее, что очевидно уже исключает мысль об уменьшении, но так как это поддержание ее должно уже считаться с наличностью предшествующих и грядущих уменьшений (unter solchen Verminderungen), то, очевидно, оно должно являться новым типом жизнесохранимости» («Изложение критики чистого опыта», с. 60).
Ухищрения Луначарского бесплодны, потому что явным образом обходят вопрос. Я указываю, что у Авенариуса отсутствует понятие об увеличении жизнесохранимости[120], так как ее уменьшению противополагается «поддержание системы». Луначарский говорит, что это «поддержание» означает «новый тип» жизнесохранимости, который может являться высшим, т. е. в сущности представляет большую жизнесохранимость, что и иллюстрирует своими примерами. При этом он увлекается до того, что предлагает «поддержанию системы» считаться не только с «предшествующими», но и с «грядущими» уменьшениями жизнесохранимости. Как он ухитрился вычитать это из трех слов «unter solchen Verminderungen», это для меня загадка, но вполне очевидно, что система С как физический комплекс не может «считаться» ни с чем «грядущим» и что уменьшение есть уменьшение, но поддержание отнюдь не есть увеличение; по крайней мере это несомненно по отношению к Авенариусу с его классической точностью выражений. Сущность дела заключается в абсолютном характере понятия жизнесохранимости у Авенариуса: всякое колебание жизни для него есть «уменьшение» жизнесохранимости, а устранение этого колебания — только «поддержание», т. е. остановка в уменьшении. Противополагать же количественному «уменьшению» качественный «новый тип», как делает в увлечении Луначарский, строгий формалист Авенариус, разумеется, не был бы способен.
Луначарский смутно чувствует, что он, собственно, подменил Авенариуса и прилагает специальные усилия, чтобы устранить такое подозрение. Но тут дело выходит еще хуже: раньше он, по крайней мере, переделывая Авенариуса, приспособлял его к себе, человеку более позднего и потому более высокого в целом мировоззрения, а теперь, доказывая отсутствие такого извращения, он невольно начинает приспособлять уже и свои взгляды к формулам Авенариуса, искажая свое эволюционное мировоззрение. Вот что он говорит:
«Напрасно А. Богданов стал бы утверждать, что мы извращаем смысл учения Авенариуса. Пусть он припомнит теорию „совершенной константы“, и тогда учение Авенариуса о развитии предстанет ему самому в следующем виде: во чреве матери, этом святилище сохранения жизни, организм существует в почти идеальных условиях, т. е. ничто не нарушает течения жизни младенческого организма, конечно маленькой и узенькой. И вот организм выталкивается в новую среду, где он подвергается тысяче враждебных влияний: чтобы продолжить жизнь, он должен развить огромную систему предохранительных форм, расширить и обогатить свою жизнь (а вместе и свое сознание), стремясь стать и к этой, бесконечно многообразной среде в те же почти идеальные условия, т. е. он должен приспособиться к изменчивой и бесконечно богатой действительности и приспособить ее к себе так, чтобы жизнь его стала протекать гармонично, чтобы ничто не казалось ему „тайной“, „неожиданностью“, „опасностью“, ничто не угрожало бы страданием, не оскорбляло бы безобразием. Путем роста и развития мозга, с одной стороны, и творческой обработки действительности — с другой, человек идет к идеальному равновесию между потребностями своими и средой: да, почти идеальное отношение, какое мы находим во чреве матери, мы должны вновь приобрести в будущем, а пока мы осуществляем его лишь приблизительно и крайне несовершенно: некогда же весь широкий мир станет „священным святилищем жизни“, но жизни бесконечно усложняющейся, ибо приспособленной не к чреву матери, а к бесконечной природе».