— Ты нашел ее?

— Нет.

— Хорошо.

— Скорее всего, ее сожрали звери. Или хуже того.

— Или она сбежала.

— Вряд ли. С такой-то раной, как у нее, не убежишь, — говорит он. — Как там мой ребенок?

— Мой ребенок в порядке.

— Можно?

Он протягивает руку, словно собирается дотронуться до меня. Неожиданно вежливый.

— Дотронешься до нас, и я зарежу тебя.

Холодные, спокойные, правдивые слова.

Он смеется, как будто я дурачусь.

— Я был уверен, что твоя матка пуста, как у той дурочки.

— Когда мы пойдем дальше?

— Скоро, — отвечает он.

— Чего ты ждешь?

— Своего ребенка.

Я не позволю ему забрать у меня ребенка. Не позволю. Никогда. Я скорее умру, но это именно то, чего он хочет. Мне нужен план. Мне нужно выбраться отсюда сейчас, пока не стало слишком поздно, пока я еще не мертва, а мой ребенок не у него.

Где ты, Ник? Почему ты не придешь и не спасешь нас, ты, ублюдок? Я столько прошла ради тебя. Остаток пути пройди ты нам навстречу. Пожалуйста.

Эта мысль несправедлива, Ник не может знать, что мы здесь. Но я не в состоянии ее сдержать. Она, словно реплика в комиксах, заключенная в «пузырь», выскакивает из моей головы. Того, что происходит сейчас, не должно быть. Но, как говорили в былые времена, когда еще людей было достаточно и поговорки, рождаясь, передавались из уст в уста, что есть — то есть. И с этим мне придется смириться.

Швейцарец уходит сразу после наступления рассвета. Уходит опять за вещами для ребенка, который не его. На этот раз он пристегивает меня наручниками к ножке, поддерживающей стол в этой крошечной каюте под палубой. Он высыпает вещи из моего рюкзака на пол, покрытый ковром, забирает все, что я могла бы использовать в качестве оружия. Прощайте, щипчики для ногтей, пинцет и старая портняжная булавка, ржавевшая в боковом кармане, пожалуй, лет десять. Он запирает дверь каюты. Я знаю, что его беспокоят мысли об Ирине, которая, возможно, вопреки его ложной уверенности в обратном, все-таки жива. Ничто не может быть теперь наверняка, даже наступление завтрашнего дня. Я бы даже не поставила на то, что солнце сегодня вечером закатится за горизонт.

Я лежу на полу каюты, вокруг меня все, что у меня есть в этом мире: старая одежда, карты, письмо Ника. Что мне делать?

Ковер легко поднимается с пола, и я лишь приподнимаю его, ровно настолько, чтобы выяснить, как стол крепится к полу. На болтах. Они затянуты так туго, как это только возможно.

Что я имею? Большое жирное ничто.

Боль пронзает поясницу. Я меняю позу, ложусь спиной на пол, глубоко дышу. Ребенок переворачивается вместе со мной. Я заглядываю под стол, изучаю его нижнюю поверхность. Он сделан из дешевой деревоплиты, крошащейся, если поскоблить ее ногтем. Виден небрежно начертанный номер партии. Или, может, это тайный код, имевший значение для кого-то, кто давно умер.

Увидев его, я удивляюсь, что не заметила раньше. То ли дело в беременности, то ли в истощении, то ли в крайней усталости, но мой ум не так остр, как когда-то. Однако сейчас я его вижу, вижу, и надежда робко разворачивает свои тонкие крылышки. Крышка стола прикручена четырьмя блестящими шурупами через Т-образный кронштейн. Надежда стремительно пролетела, завершив свой короткий жизненный цикл, и умерла так же быстро, как и родилась. Через кронштейн невозможно будет снять кольцо наручников. Он представляет собой одно целое вместе с ножкой стола.

Я обречена. Швейцарец отнимет у меня моего ребенка.

Почему ты не приходишь за нами, Ник?

Истекает время, которое мне отпущено. Я не могу умереть, не прочитав письма Ника.

— Этой ночью мне снилось письмо.

— Опять?

Я киваю.

— В точности то же самое письмо?

— Всегда одно и то же.

— Опишите мне его, Зои.

— Обычное, на листке бумаги. Грязное. Потрепанные края.

— Какие оно вызывает у вас чувства?

— Страх. И любопытство.

Это снова ваза. У меня нет под рукой молотка, поэтому свои страхи я распечатываю пальцами.

Дорогая,

я должен уехать. Мне мучительно больно, что приходится покидать тебя сразу же, как только я обрел тебя. Дело не столько в моих родителях, сколько во мне. Я болен. Похоже на «коня белого». Я не хочу подвергать тебя опасности. Я люблю тебя, ты это знаешь. Я надеюсь, ты чувствуешь то же по отношению ко мне. И я надеюсь, что нет. Так было бы легче. Я еду в Грецию, чтобы разыскать свою родню. По крайней мере я поеду туда и посмотрю, куда меня выведет судьба. Живи, прошу тебя.

Я люблю тебя больше, чем весь остальной мир.

Ник

Бах! Из ниоткуда налетает поезд и вышибает сердце и душу, оставляя в моем теле пустоту там, где я была до этого. Но нет, Ник не может быть мертв!

Нет.

Нет.

Я не верю в это. Я не могу в это поверить. И я не поверю в это.

Во мне осталось слишком мало душевных сил, чтобы разразиться фонтаном слез. Я — пустое пространство на грани провала в себя саму, как какая-нибудь умершая звезда. Я — черная дыра.

Холодная. Безмолвная. Вакуум.

Я сгребаю разбросанные швейцарцем вещи, аккуратно складываю их в рюкзак. Утрамбовываю. Покончив с этим занятием, я валюсь на пол, чтобы унять боль в спине. Рундуки[49] начинают вызывать у меня интерес. Я могу дотянуться до них ногами. Если снять ботинки, я сумею большими пальцами откинуть щеколды, которые удерживают крышки закрытыми во время качки. Так я и делаю. Ящики поменьше набиты баночками с детским питанием и водой в пластиковых бутылках. Мой взгляд цепляется за что-то, ранее уже виденное, хотя и не очень давно.

Ник не может меня покинуть. Я ему не позволю. Если я это делаю, значит, он в действительности не умер. Я смогу отогнать смерть деланием.

Боль в спине усиливается, когда я тянусь дальше, дотрагиваясь до этого святого Грааля, до этой тайны тайн: прямоугольный металлический ящик, окрашенный черной блестящей краской. Швейцарец нес его с собой весь путь. И сейчас любопытство буквально съедает меня. Пальцами ноги я поддеваю его ручку. Обжигающая боль пронзает мое бедро. Судорога. Я расслабляюсь, жду, когда боль отступит, затем медленно вытаскиваю ящик из рундука и подтягиваю до тех пор, пока не беру его в руки. Замка нет, только лишь серебристая защелка. Странно, что швейцарец может быть таким легкомысленным в отношении того, что явно имеет для него большое значение. Крышка легко отскакивает, как будто только и ждала этой минуты и страстно желает, чтобы я заглянула внутрь. Но это не избавляет меня от чувства вины. Я не люблю совать нос в чужие дела, однако ради швейцарца делаю исключение. В конце концов, он оказал бы мне такую же услугу.

Металлический ящик полон фотографий. Побледневшие полароидные снимки, пожелтевшие, с заворачивающимися краями фото с запечатленными на них людьми, фасон одежды которых по воле капризной моды когда-нибудь снова может стать актуальным. Люди на фотографиях разные, но все они светловолосы, нордического типа, стройные и крепкие. Родственники швейцарца, надо полагать, ибо кем они могут быть еще?

Мои пальцы перебирают листья его семейного древа. И меня поражает тот факт, что среди множества фотографий я не вижу ни одного снимка, где бы был запечатлен он сам.

Она сделала меня сильнее. Лучше.

В поисках подсказки я просматриваю фотокарточки все быстрее и быстрее. Что с ним сделал «конь белый»? Каким образом его изменила болезнь? Вот я смотрю на зернистое изображение из какой-то газеты, и мое лицо обвисает, словно кто-то высосал из него все кости. Я пытаюсь каким-нибудь образом состыковать разрозненные части в единое целое, что имело бы какой-то положительный смысл.

Джордж П. Поуп вместе с холеной невозмутимой блондинкой. Он широко улыбается в камеру, напыщенный и горделивый, это видно даже на фотоснимке, в то время как она явно предпочла бы быть где угодно, но только не там. Вот она улыбается, но это вымученная улыбка. Мне знакомо это лицо. Я видела его уже среди последних ста или около того фотографий. Я видела его в лаборатории. В лифте. Это обиженное выражение тоже уже было. Оно на лице ее брата. Или кузена, или молодого дяди. Но я готова поспорить, что он ее брат. В противном случае зачем бы он носил с собой эти воспоминания по всему миру?

вернуться

49

Рундук — ящик на судне для хранения всевозможных вещей.