— Скажите мадонне, — ответил я, — что человек, приехавший из Неаполя, хочет с ней поговорить и передать ей привет от родных.
Меня впустили в дом и оставили в нижней зале, которую едва освещал маленький светильник. Я чувствовал себя то у врат рая, то на дне преисподней; переходы были так резки, что у меня подкосились ноги и мне пришлось сесть на стул. Прошло несколько минут, показавшихся мне тысячелетием. Когда я услышал звук шагов Джиневры, спускавшейся по лестнице, и шорох ее платья, силы чуть не покинули меня. Она вошла и остановилась поодаль, глядя на меня; а я — поверишь ли? — я не мог ни заговорить, ни пошевелиться. Узнав меня, Джиневра вскрикнула и упала бы без чувств, если бы я ее не подхватил. Пытаясь привести ее в себя, перепуганный ее состоянием, страшась, что меня здесь застанут, я расшнуровал Джиневре платье и стал брызгать ей в лицо прохладной водой из фонтана, который оказался поблизости. Но горючие слезы, лившиеся на ее лицо из моих глаз, оказались могущественнее всех этих средств и вернули ее к жизни. Я взял ее руку и прижал к губам с такой страстью, что мне казалось, будто с этим поцелуем уходит моя душа. Так прошло несколько минут; наконец она, вся дрожа, оторвалась от меня и сказала еле слышным голосом:
— Этторе, если б ты знал, что мне пришлось пережить!
— Знаю, — ответил я, — слишком хорошо знаю! Но я ничего не прошу, ничего не желаю — только умереть близ тебя и видеть тебя хоть изредка, пока я жив.
Тут на верхнем этаже послышался шум. Кровь застыла у меня в жилах при мысли о том, что, если меня здесь застанут, страдания Джиневры станут еще невыносимее. Я простился с ней более жестами, чем словами, и поспешно удалился, несколько успокоившись и утешившись.
Граяно все еще был болен, и его ежедневно навещали французы, все дворяне и прелаты. Хотя восхитительное лицо Джиневры и изобличало тайное страдание, в ее красоте, в ее томной бледности было что-то страстное, что-то пленявшее каждого, кто ее видел. Ее юность, манеры и ангельская внешность возбуждали восторг синьоров, посещавших их дом; они непрестанно превозносили и прославляли ее повсюду, так что слухи о ней дошли наконец до ушей Валентино. В Риме о нем ходили всевозможные разговоры. Незадолго перед тем — и, как говорили, не без помощи Валентино, — ночью, на улице умер его брат, герцог Гандия. Вскоре после этого Валентино сложил с себя кардинальский пурпур и надел воинские доспехи; ему стали приписывать такие подвиги, что люди не знали, чему верить. Я же боялся только одного: как бы Валентино не обратил своего вожделения к Джиневре: люди уже позволяли себе грязные намеки. Из уважения к Джиневре я не мог заставить говоривших замолчать и подавлял свою ярость, чтобы каким-нибудь неосторожным поступком не выдать себя.
Между тем мне удалось, пользуясь разными предлогами, войти в ее дом и подружиться с ее мужем; и хотя встречи с ним терзали меня несказанно, я охотно терпел эти муки и претерпел бы еще большие, потому что теперь имел возможность видеть ту, с которой, после первого разговора в саду, я никогда больше не говорил о любви, ибо слишком хорошо знал ее, чтобы не понимать, что все будет напрасно.
Граяно д'Асти был человеком, каких бывает двенадцать на дюжину; ни красавец, ни урод, ни добряк и ни злодей; он, конечно, был хорошим солдатом, но служил бы даже туркам, если бы они лучше платили. Состояние Джиневры сделало его богачом: он и ценил жену, как ценят имение, — за приносимый доход.
Прошло несколько недель. По вечерам я мог посещать Джиневру, муж которой не питал на мой счет никаких подозрений; его мучила плохо заживавшая рана, в любви он вообще понимал не слишком много, да и голова его была в то время занята совсем другими мыслями; поэтому я стал встречаться с Джиневрой чаще, чем раньше.
Валентино, набиравший людей для похода на Романью, возложил это дело на Граяно д'Асти, который наконец смог снова сесть на коня. Я знал, что между ними начались переговоры, знал и то, что они сразу поладили. Договорились, что Граяно поведет двадцать пять копейщиков; условия показались мужу Джиневры прекрасными.
Однажды вечером герцог явился в дом Граяно, чтобы окончательно договориться. По этому случаю был приготовлен легкий ужин, на котором присутствовали кое-кто из французских прелатов и несколько копейщиков, ни у кого уже не служивших и собиравшихся примкнуть к Валентино, — он в то время принимал кого угодно.
Я все время собирался предложить свои услуги, чтобы разделить судьбу Джиневры, связанную с Граяно; но, сам не знаю почему, я так этого и не сделал и даже не пошел к ним в тот вечер. Наступила ночь, а я все еще бродил по самым пустынным закоулкам Рима; меня неотступно преследовали смутные подозрения, и я не мог избавиться от тревожных мыслей. Уже несколько дней я замечал, что Джиневра стала еще грустнее; порой мне казалось, что в лице ее мелькает какая-то тайная забота, которую она старается схоронить в своем сердце. Один Бог знает, в какой безумной тревоге я провел эту ночь. Посуди сам, правду ли говорят, что сердце — вещун.
На другой день к вечеру, часов в семь, я пошел к ней. Еще подходя к дверям, я услышал в доме какой-то странный шепот. Вдруг дверь распахнулась, навстречу мне вышел монах с образом младенца Иисуса Арачельского; перед ним несли факел. Обливаясь холодным потом, я ворвался в дом и услышал от служанки: «Мадонна умирает».
Накануне после ужина ей сделалось дурно, но никому не пришло в голову, что она серьезно занемогла. Ее уложили в постель, сделали припарки, она успокоилась, и ее оставили одну до утра. Солнце поднялось уже высоко, а в комнате Джиневры все было тихо. Явился некий маэстро Якопо да Монтебуоно, выдававший себя за медика, и увидел, что она уже почти остыла. Но этот злодей, вместо того чтобы применить самые сильные средства, сказал, что ей нужен только покой. Когда потом, к вечеру, он зашел снова, то ужасно перепугался, закричал, что больная безнадежна, и послал за священником. Не находя средств спасти ее, не умея справиться с ее необъяснимой болезнью, безутешные домочадцы вскоре после вечерней молитвы «Ave Maria» услышали из уст самого врача, что Джиневра скончалась.
Вдали показался французский лагерь, и Этторе пришлось прервать свой рассказ. Трубач поскакал вперед и затрубил; из лагеря выехал верховой и осведомился, что ему нужно.
Узнав, зачем прибыли итальянские воины, верховой отправился с докладом к офицеру, начальнику охраны. Последний, увидев письмо Гонсало, адресованное герцогу Немурскому, командовавшему французской армией, предложил Бранкалеоне и Фьерамоске подождать, пока он пошлет к герцогу за разрешением для них на въезд в лагерь.
В ожидании этого он пригласил рыцарей в свою палатку, где разместилась охрана, но оба друга, узнав, что палатка находится далеко отсюда, решили ждать посланца с ответом тут же на месте.
Невдалеке росло несколько дубов; в их тени зеленела густая свежая трава, которая в эти знойные полуденные часы манила к себе. Рыцари направились к деревьям, привязали коней, сняли шлемы и уселись рядом, прислонившись спиной к стволам. Легкий ветерок с моря освежал их лица. Один из друзей с воодушевлением продолжил свой рассказ, другой стал слушать с еще большим интересом.
ГЛАВА V
Фьерамоска продолжал свой рассказ:
— Потеряв Джиневру, я потерял все на свете. Я вышел из этого дома, ничего не видя, хотя глаза мои были сухи. Вряд ли я смог бы рассказать тебе, куда я пошел и что делал в эти первые мгновения, если бы не узнал об этом из последующих событий. Я был в полном отупении, как бывает, знаешь, когда тебя с размаху стукнут обеими руками по шлему железной палицей и у тебя зазвенит в ушах и все завертится перед глазами. Сам не зная, что со мной творится, я перешел мост (дом Джиневры находился возле Торре ди Нона) и предместьем добрался до площади святого Петра. Прослышав о постигшей меня беде, мой славный Франчотто отправился на поиски и нашел меня лежащим у какой-то колонны; уж не знаю, как я там очутился. Я почувствовал, как чьи-то руки обхватили меня сзади и кто-то приподнял и усадил меня. Я очнулся и увидел Франчотто. Он принялся ласково успокаивать меня и мало-помалу я окончательно пришел в себя. Он помог мне встать и с большим трудом отвел меня домой, раздел и уложил в постель, а сам сел к моему изголовью, не досаждая мне утешениями и разговорами, которые были бы совсем не ко времени.