Он надеялся первым привезти ей известие о победе; его беспокоило только, в каких выражениях он сообщит ей о том, что отныне она может располагать своим сердцем.
Когда Фьерамоска уже был на расстоянии двух аркебузных выстрелов от башни, восточный ветер, все время дувший ему в лицо, пригнал грозу ближе. Крупные капли косого дождя, ударяясь о латы рыцаря, разлетались в мелкие брызги, скоро они стали падать чаще и мало-помалу превратились в густой мелкий дождь.
Затем ударил такой гром, словно взорвались небесные шлюзы, начался ливень, который омыл Фьерамоску с головы до ног, хотя гроза захватила его в нескольких шагах от башни. Ворота были еще открыты; он промчался под ними и вскоре был уже на островке, перед домом для приезжих. Привязав коня к железной решетке, которая сверху была защищена крышей, Фьерамоска мигом оказался в комнатах Джиневры.
Нет нужды говорить, что там никого не было. Он опять спустился вниз. Первой его мыслью было искать Джиневру в церкви, — ему было известно, что она часто молится наверху, на хорах. Войдя в церковь, он окинул хоры взглядом; они были пусты; церковь тоже была пуста и погружена в темноту. Однако откуда-то издали, словно из-под земли, до него доносилось заглушенное пение псалмов. Он пошел вперед и заметил, что из отверстия перед главным алтарем, которое вело вниз, в часовенку, пробивался луч света, отражавшийся бледным кружком на своде потолка; подойдя поближе, он услышал, что в подземелье читают молитвы. Фьерамоска обошел алтарь и спустился вниз. Звон его доспехов и шпор и стук меча, ударявшегося о ступени, заставил обернуться людей, заполнивших часовню. Они расступились. На полу стоял тот самый гроб, что Фьерамоска видел утром в ризнице церкви святого Доминико; у алтаря стоял фра Мариано в стихаре, с епитрахилью, с кропилом в поднятой руке; в середине часовни была открытая могила. С одной стороны от нее двое мужчин поддерживали надгробную плиту, с другой стороны на коленях стояла Зораида. Она склонилась над телом Джиневры, уже опущенным в могилу, и, рыдая, расправляла покрывало вокруг ее лица и венок из белых роз у нее на лбу. Этторе спустившись вниз, увидел все это и замер.
Он стоял и смотрел, не мигая, без слов, без движения.
Лицо его сразу осунулось, покрылось смертельной бледностью, губы конвульсивно вздрагивали, холодный пот крупными каплями выступил на лбу.
Рыдания Зораиды стали еще сильнее, а фра Мариано произнес нетвердым голосом, показывавшим, как разрывалось его сердце при виде несчастного юноши:
— Вчера душа ее вознеслась на небо. Теперь у Господа Бога она будет счастливее, нежели была бы среди нас…
Но даже и он, добрый монах, почувствовал, что слезы не дают ему говорить, и умолк.
Надгробный камень железными шестами придвинули к могильному отверстию. Он вошел в пазы, упал и могила закрылась.
Этторе все еще стоял неподвижно. Фра Мариано подошел к нему; без сопротивления он позволил взять себя за руку, обнять, вывести из подземелья. Они поднялись по лестнице, вышли из церкви. Ливень не прекращался, по-прежнему сверкала молния, грохотал гром. Но когда они подошли к дому для приезжих, Фьерамоска вырвался из объятий монаха и, прежде чем тот успел проронить хоть слово, вскочил в седло, наклонился над шеей коня, вонзил ему в бока шпоры — и галопом промчался под воротами башни.
И с тех пор ни друзья Фьерамоски, ни кто-либо другой никогда больше не видели его ни живым, ни мертвым.
По поводу его кончины строились самые разнообразные предположения, но все они были недостоверны и ни на чем не основаны. Одно только кажется нам более или менее правдоподобным. Вот оно.
Несколько бедных горцев на Гаргано, занимавшихся пережиганием древесного угля, рассказывали другим крестьянам (и, переходя из уст а уста, слух этот дошел до Барлетты, когда испанцы уже ушли оттуда), что однажды ночью, когда бушевала сильная гроза, им привиделся рыцарь на коне и в полном вооружении, стоявший на вершине неприступных скал над обрывом, отвесно поднявшимся над морем. Некоторые стали повторять этот рассказ, за ними другие, и наконец все единогласно решили, что то был архангел Михаил.
Когда об этом узнал фра Мариано, то он, сопоставив время, заключил, что то мог быть Фьерамоска, который, будучи вне себя от горя, загнал своего коня на скалы и наконец низвергнулся с ним вместе какую-нибудь неведомую пропасть или в море.
В 1616 году, когда около Гаргано обнажились подводные рифы, один рыбак увидел между двумя огромными камнями кучу железа, изъеденного морской солью и ржавчиной. В этой куче железа он нашел человеческие кости и скелет коня.
Пусть теперь читатель думает, что ему угодно. Наша история окончена.
Рассчитывать, что она встретит хороший прием за свои достоинства, было бы тщетной и смешной иллюзией; но да будет нам дозволено надеяться, что итальянцы отнесутся снисходительно к доброму намерению человека, напомнившего им о событии, которое покрыло их неувядаемой славой. Мы не сочли возможным приводить здесь обстоятельства, порочащие побежденных, чтобы тем самым подчеркнуть доблесть победителей, ибо, как явствует из работ Джовьо, Гвинчардини и других авторов, писавших о Барлеттском турнире, все эти порочащие обстоятельства были выдуманы. Мы не задавались целью нанести оскорбление доблести французов, которую мы первые признаем и восхваляем; мы хотели только рассказать о том, что совершили итальянцы, и для этого нам не понадобилось изменять исторической правде, которая отдает итальянцам должное. Да будет нам позволено сказать по этому поводу, сколь опасными нам представляются споры, побуждающие людей разных наций взаимно попрекать друг друга позорными и преступными деяниями прошлого, нередко подкрепляя свои упреки выдумками, и как, напротив, достоин похвалы тот, кто, желая всему человечеству блага, основанного на законе любви и справедливости, провозглашенного Евангелием, стремится затоптать эти искры ненависти, которые, к сожалению, слишком долговечны и опасны.
Но что сказать о той, еще более нечестивой и безрассудной вражде, которая так долго длилась и так часто возобновлялась между разными партиями одной и той же нации? Увы, нельзя отрицать, что тут Италии принадлежит первенство в преступлениях и позоре так же, как никто не отрицает ее первенства в других деяниях, столь же почетных, сколь и славных. И хотя прежде, как и ныне, эта вражда вызывала лишь слезы и проклятия, все же далеко еще до того дня когда осуждение будет так же велико, как и вина.
И поэтому нам кажется, что автор, снова описавший печальные события, которыми изобилует наша история, если и не сумел достаточно хорошо справиться с этой важной задачей, во всяком случае не заслужил обвинения в том, что труд его был бесполезен.
Кроме того, мы полагаем, что осуждение этих событий окажется более искренним и более действенным, если будет приурочено к определенной части Италии, именно той, где родился пишущий. В противном случае его суждения могут показаться пристрастными и не вполне свободными от той жалкой междоусобной вражды к которой он надеялся внушить отвращение. И поэтому мы считаем, что именно уроженцу Пьемонта более чем кому-либо другому, приличествует выразить памяти Граяно д'Асти то порицание, которое он заслужил своими деяниями.
Уже знаменитый граф Напионе выразил мнение пьемонтцев о нем, когда писал:
«Этот уроженец Асти, который в славной битве при Квадрате поднял оружие за французов против итальянской нации, не только разделил с французами позор поражения; но даже и потом, когда он пал на поле сражения, все сочли, что он понес заслуженную кару за свое безрассудство, ибо пожелал сражаться в рядах чужестранцев против чести своего отечества».[38]
Да будет нам позволено прибавить, что в настоящее время, сколько бы ни искали, среди нас не нашлось бы человека, который поступил бы так, как злополучный Граяно.
ПРИМЕЧАНИЯ
Гонсало — Гонсало Эрнандес де Кордова-и-Агилас (1443—1515), испанский полководец, прозванный Великим Капитаном. Отличился при завоевании Гранады и в итальянских войнах.
38
Напионе. Об употреблении и достоинствах итальянского языка. Кн. I, гл. 4 (Прим. автора.)