Лодки разошлись, каждая в свою сторону: одна продолжала свой путь в Барлетту, другая — к монастырю.

Женщина была завернута в покрывало. Фьерамоска, все еще тяжело дыша, усадил ее возможно удобнее и развернул скрывавшую ее ткань. Но вместо Джиневры он увидел Зораиду, лишившуюся чувств. В другое время Этторе поблагодарил бы небо за ее спасение, но сейчас он понял, что ничего не достиг, в то время как думал, что уже находится у цели. Что же сталось с Джиневрой? Как очутилась тут Зораида? Он вздохнул, ударил себя кулаком по лбу и снова, принялся торопить товарищей, которых удивил его расстроенный вид: они не подозревали о происшедшей ошибке. Спустя несколько мгновений они уже были на острове, и Этторе вихрем взбежал по лестнице, ведущей в комнату Джиневры; дверь была не заперта, комната пуста, а в монастыре и на острове царила полнейшая тишина. Он вышел, желая скорее узнать, что случилось, и увидел, что друзья ждут его в прихожей, поддерживая Зораиду, которая уже пришла в себя. На все расспросы встревоженного Фьерамоски она могла ответить лишь следующее: часов около одиннадцати к ней в комнату ворвались несколько человек разбудили ее, завернули в покрывало и снесли в лодку. Больше она ничего не помнила; о Джиневре ей ничего не было известно, — она не видела ее со вчерашнего дня; она только заметила, что та необычайно грустна, решила не мешать ей и в обычный час пошла спать, не простившись с ней.

Этторе выслушал этот рассказ стоя, не сводя глаз с Зораиды; по мере того как она говорила, он постепенно менялся в лице, побледнел и осунулся; в конце концов ему пришлось сесть, и когда он попытался встать, колени его подогнулись. Между тем один из его друзей постучался в ворота монастыря, разбудил Дженнаро и вернулся со свечой. Бранкалеоне и Иниго были поражены страшной переменой, происшедшей за несколько мгновений в лице Фьерамоски и приписали ее усталости и душевному потрясению. Он вторично попробовал подняться, но силы окончательно покинули его; он упал на стул, откинув назад голову и сказал не своим голосом:

— Бранкалеоне! Иниго! Никогда в жизни мне еще не было так худо: я не в силах перышко поднять, не то что меч. Время летит. Что станется с Джиневрой? Если бы ко мне хоть на час вернулась прежняя сила! А потом — пусть я рассыплюсь в прах! Прошу вас, дорогие мои друзья, не теряйте ни одного мгновения… ступайте… сам не знаю куда… Возвращайтесь в Барлетту, отыщите, спасите ее во что бы то ни стало. Боже милосердный! А я и шагу не могу сделать ради нее!..

Он снова попытался привстать, но безуспешно, и опять стал с еще большим жаром умолять друзей оставить его и поспешить на помощь Джиневре; он уговаривал их так настойчиво, что они решили не терять времени на разговоры и простились с ним, пообещав вернуться как можно скорее с какими-нибудь известиями; не медля ни минуты, они вышли в море, держа путь к городу.

Меж тем встревоженная Зораида старалась помочь своему спасителю самыми нежными и ласковыми словами и поступками. Она сняла с него шлем и принялась с трудом стаскивать кольчугу. Наконец это удалось ей, и тут, стирая холодный пот, заливавший ему лоб и шею, она заметила рану чуть ниже ворота рубашки.

— Боже! Ты ранен! — закричала она, но тут же увидела, что рана совсем не так велика, как это ей казалось, пока она не вытерла запекшейся крови. Девушка успокоилась и сказала:

— Ну, это пустяки! Царапина!

Но, вглядевшись внимательнее при свете свечи, она обнаружила, что рана окружена красновато-багровыми пятнами, похожими на лепестки цветка, и что вокруг глаз и губ Фьерамоски выступила синева, руки и уши пожелтели и окоченели. Зораида родилась и выросла на Востоке и привыкла врачевать раны всякого рода, а потому сразу заподозрила, что кинжал был отравлен. Она уговорила юношу лечь в постель и с трудом помогла ему подняться; нащупав его пульс, она заметила, что он бьется очень медленно, словно ему что-то мешает.

Но телесные страдания казались Фьерамоске ничтожными по сравнению с мучительными, думами, которые теснились в его мозгу, непрерывно сменяя одна другую. События этого вечера и опасность, грозившая Джиневре, вытеснили было все остальные его помыслы; но теперь, подобно тому, как осужденный на казнь забывается сном в последнюю ночь и внезапно просыпается с мыслью о неминуемой смерти, так и Фьерамоска, едва очнувшись от охватившего его оцепенения, вспомнил о вызове и клятве избегать опасностей до поединка; он подумал о позоре, которым покроет себя, не явившись на поле битвы, о своем горе, когда друзья возьмутся за меч без него, о насмешках, которыми осыплют его французы, о погибшей чести итальянцев; эти картины поразили его сердце, все его мышцы судорожно сжались, а из груди вырвался такой скорбный вздох, что Зораида вскочила на ноги и в испуге спросила, что с ним.

Этторе воскликнул:

— Я опозорен навек! Поединок, Зораида, поединок! — И он бил себя кулаком по лбу. — Осталось всего несколько дней, а я так слаб, что встану на ноги не раньше чем через месяц! О Боже! За какие грехи ты посылаешь мне такое несчастье?

Девушка не нашла, что ответить на эти слова, но сейчас она, вероятно, думала не столько о поединке, сколько об опасности, грозившей человеку, милому ее сердцу; а опыт подсказывал ей, что опасность возрастает с каждой минутой.

Мгновенное возбуждение Этторе внезапно сменилось полным упадком сил; он упал навзничь и откинул голову на подушку, побледнев еще больше, чем раньше; жилы на шее его судорожно бились, и когда Зораида взглянула на рану, она увидела, что окружавшая ее краснота расширилась почти на палец.

Потом Этторе заговорил все с тем же отчаянием:

— Вот он, защитник итальянской чести! Вот славный исход боя, вот ради чего мы так хвастались и чванились! Но как перед Богом спрашиваю — в чем моя вина? Разве мог я поступить иначе?

Однако эти доводы не приносили ему облегчения, и мучительные мысли не покидали его: «А кому я расскажу всю историю? Перед кем стану оправдываться? Даже если я и расскажу все, как было, враги, наверно, притворятся, что не верят, и скажут: „Этторе сочинил всю эту чушь, оттого что испугался нас“.

Пока он терзался этими мыслями, яд, проникший в его тело вместе с кинжалом дона Микеле, разливался по жилам, подбираясь к мозгу; Этторе чувствовал как постепенно у него темнеет в глазах и туманится сознание; в висках стучало так, что казалось, все вокруг дрожало и неслось в неистовом кружении ослепляя его вихрем светящихся искр. Зораида стояла рядом и с ужасом смотрела на него, а Этторе не спускал с ее лица широко открытых глаз. В полуобморочном состоянии, при слабом свете догорающей свечи, ему чудилось, что облик девушки постепенно изменяется и черты ее становятся чертами Ламотта: в язвительной страшной усмешке опускаются углы губ этого призрака; потом губы распухают, растягиваются, и вот уже перед ним стоит Граяно д'Асти; но и он начинает расти, и внезапно вместо него, бледный, широко разинув хохочущий рот, появляется герцог Валентино; все эти лица, возникавшие одно из другого, как бредовые видения, особенно ярко запечатлелись в его больном мозгу; внезапно среди них промелькнул образ Джиневры; Этторе произнес ее имя и вскричал с пламенной нежностью:

— Неужели ты не спасешь меня от смерти!.. Я ведь так любил тебя… Спаси меня из этой ямы… Сними тарантулов, они ползают у меня по лицу…

Много еще других бессвязных слов произносил он; наконец все видения слились воедино, словно полыхающие багряные зарницы, а потом, когда духовные и телесные силы юноши окончательно истощились, мало-помалу стали темнеть, рассеиваться и наконец потухли совсем.

ГЛАВА XVI

Чтобы одновременно вести рассказ о всех происшествиях, приключившихся в этот вечер с разными героями нашей истории, нам пришлось подолгу оставлять читателя в неизвестности относительно каждого из них. Хотя таков обычай многих рассказчиков, мы не думаем, что читателю это приятно, если, конечно, книга, находящаяся у него в руках, способна внушить желание узнать ее конец. Мы не будем просить у читателя прощения за то, что, последовали этому методу, который в нашем случае диктуется необходимостью; это было бы проявлением тщеславия, из-за которого над нами стали бы смеяться за спиной; а скромность, которая лишь у немногих является добродетелью, у большинства представляет собой не что иное, как расчет.