Гонсало со своими гостями и дамами сидел на возвышении под свисающими со стены знаменами. Как только все собрались в зале, герцог Немурский поднялся и открыл бал, пригласив на танец донью Эльвиру.
Когда они кончили танцевать и девушка вернулась на свое место, Фьерамоска, учтивый, как всегда, предложил ей руку и заранее попросил извинения за то, что он неопытный танцор. Приглашение его было принято с явным удовольствием; к ним присоединились другие пары, среди которых был и Фанфулла; последний, видя, что донья Эльвира занята, выбрал среди многочисленных жительниц Барлетты, присутствующих на празднике, одну, поизящнее других, и постарался во время танца, который мы могли бы назвать контрдансом, оказаться напротив Этторе и его дамы. Фанфулла ловил на лету каждое слово, каждое движение доньи Эльвиры, но удовольствия это ему не доставляло: в трепетных взглядах юной испанки ясно можно было прочесть, что Этторе пришелся ей по душе; звуки музыки, танец, пожатие рук и та свобода обращения, которая возникает на балу между людьми, значительно более сдержанными при других обстоятельствах, так возбудили воображение дочери Гонсало, что она едва могла скрыть свои чувства.
Этторе и Фанфулла оба заметили это, первый — с огорчением, второй — с досадой. Фанфулла донимал Фьерамоску намеками и многозначительными взглядами, но тот, не будучи любителем подобных шуток, сохранял серьезный, даже несколько печальный вид, который девушка толковала по-своему, но как далека была она от истины!
Наконец донья Эльвира, со свойственной ей опрометчивостью, улучила минуту, когда Этторе держал ее за руку, наклонилась и шепнула ему на ухо:
— После этого танца я буду ждать на террасе, которая выходит на море; приходите, мне надо поговорить с вами.
Фьерамоска, неприятно пораженный этими словами сулившими ему неизбежные и опаснейшие осложнения, слегка изменился в лице и ничего не ответил, а только кивнул в знак согласия. Но то ли донья Эльвира недостаточно понизила голос, то ли Фанфулла слишком внимательно следил за нею, — как бы то ни было, он тоже услышал эти злополучные слова, и, проклиная в душе удачу, выпавшую Фьерамоске, а не ему, пробормотал сквозь зубы:
— Ну, заплатит мне эта сумасбродка за свои выходки!
Этторе, со своей стороны, терзался разными мыслями: ему, конечно, и в голову не приходило поддаться обольщениям прекрасной испанки прежде всего потому, что сердце его принадлежало Джиневре, а кроме того, он был слишком благоразумен, чтобы домогаться благосклонности дочери Гонсало.
Да и помимо всего этого, никогда донья Эльвира не привлекла бы его таким поведением, — он был не из тех, кто рад воспользоваться удобным случаем. С другой стороны, ему претила мысль показаться неучтивым или даже грубым, ибо противоречивой человеческой природе присуще осуждать иные поступки и в то же время считать трусливым глупцом того, кто их не совершает.
В продолжение всего танца он придумывал всевозможные способы, чтобы, как говорится, волки были сыты и овцы целы; он перебрал немало планов, но, видя, что уже почти не осталось времени, решил пренебречь опасностью, лишь бы не обидеть Джиневру. Он думал о том, что вот сейчас, пока он веселится на празднике, его возлюбленная находится в убогом монастыре, среди водной пустыни, покинутая всеми и, вероятно, преисполненная заботы о нем, и осыпал себя упреками за то, что хоть на мгновение мог забыть о ее любви. Поэтому, едва окончив танец с доньей Эльвирой, Этторе, стремясь во что бы то ни стало поскорее уйти из замка, решил сослаться на головную боль, которая выручала в таких случаях в шестнадцатом веке точно так же, как в девятнадцатом, и отправиться домой.
Все юноши, принимавшие участие в контрдансе, чтобы, легче было танцевать, сбросили по обычаю плащи, которые носили на левом плече, и сложили их в соседней комнате, оставшись в камзолах и коротких штанах, большей частью из белого атласа. У Фанфуллы и Этторе одежда была как раз этого цвета, а ростом и осанкой они чрезвычайно походили друг на друга; разница была только в плащах — у Этторе был голубой, шитый серебром, а у Фанфуллы — красный.
Этторе разыскал Диего Гарсию, попросил извиниться за него перед Гонсало и его дочерью, так как из-за головной боли он вынужден покинуть бал, и пошел за своим плащом; когда он был уже на пороге толпа случайно расступилась, так что возле него не оказалось никого; в это же мгновение он почувствовал, как что-то твердое упало сверху, слегка задев его плечо; он увидел у своих ног сложенную бумажку с каким-то тяжелым предметом внутри. Этторе взглянул наверх, на хоры, откуда ее, очевидно, сбросили, но не встретился их с кем глазами. Он было решил не обращать внимания на записку, но затем все же наклонился, подобрал ее, развернул и обнаружил внутри камешек, положенный для веса, чтоб бумажка упала куда следует. На бумажке было написано грубым, почти неразборчивым почерком: «В одиннадцать часов мадонну Джиневру похитят из монастыря святой Урсулы по приказу герцога Валентино. Тот, кто предупредил вас, будет ждать с тремя товарищами у ворот замка с копьем в руке».
Дрожь пробежала по телу Этторе и еще усилилась при мысли, что часы на башне уже пробили половину одиннадцатого. Нельзя было терять ни мгновения; бледный, как смертельно раненный человек, который держится из последних сил и вот-вот упадет, он одним прыжком оказался у двери и стремглав сбежал по длинной лестнице, как был, без плаща и берета, вызывая изумление всех, кто попадался на пути. Он мчался с такой быстротой, что, добежав до условленного места, не смог бы сразу остановиться, если б не ухватился за тяжелое железное кольцо у ворот. Под входной аркой было совершенно темно. Он осмотрелся, тяжело дыша от бега и волнения, и тут к нему приблизился человек с копьем, который прежде стоял, прижавшись к стене.
Многие заметили, как изменилось внезапно лицо Фьерамоски и как стремительно ушел он, но никому и в голову не пришло последовать за ним, когда Гарсиа объявил придуманную самим Этторе причину его исчезновения. Только Иниго и Бранкалеоне, любившие Фьерамоску сильнее других, не поверили этой отговорке и поспешили за ним; догнать его они не могли, но не теряли из виду и подоспели к воротам почти одновременно с Этторе.
Они застали Фьерамоску в ту минуту, когда он схватил Пьетраччо за руку и тащил его, повторяя:
— Идем же, скорее, скорее!
Завидев друзей, он торопливо сказал им:
— Если вы любите меня, идемте со мной, помогите мне справиться с этим негодяем Валентино; возьмем лодку, нас семеро, мы быстро доберемся до монастыря святой Урсулы.
Бранкалеоне окинул взглядом товарищей и спросил:
— А где оружие?
И действительно, ни у кого не было при себе меча. Фьерамоска неистово топал ногами, рвал на себе волосы — казалось, что он сходит с ума. Тогда Бранкалеоне, который при случае бывал находчив на слова и поступки, сказал:
— Ты, Этторе, ступай к морю с этими людьми, приготовь лодку и весла и жди нас; а ты, Иниго, пойдешь со мной. Оба друга тотчас пустились бегом, а Фьерамоска кричал им вслед:
— Скорее, скорее, скоро одиннадцать!
Друзья не понимали, что он хотел этим сказать и почему надо так спешить, но, догадавшись, что причина, должно быть, чрезвычайно серьезная, они бросились к дому братьев Колонна, прямо в зал нижнего этажа, где хранилось оружие, и схватили висевшие на стене кольчуги, шлемы и мечи, а затем так же стремительно пустились бежать обратно и вскоре очутились возле Фьерамоски, который уже сидел в лодке; они побросали в лодку доспехи и оружие и сами спрыгнули туда же. Иниго, оставшийся последним, оттолкнулся ногой от берега, и все с такой силой налегли на весла, что едва не сломали их.
Когда лодка выходила из маленькой гавани позади крепости и шла под башней с часами, гребцы ясно услышали, как зашипели часы, готовясь бить. Бедный Этторе сразу весь поник, словно ждал, что башня вот-вот на него обрушится; спустя несколько мгновений раздались одиннадцать роковых ударов колокола, и звуки эти, постепенно затихая, еще долго отдавались в воздухе, повторяемые отдалённым эхом. Но раньше чем рассказать об окончании путешествия нам следует ненадолго вернуться в замок, где все еще продолжался бал.