Цервик видит все это не как историк, а как журналист. Поэтому он не понимает, что описывает не только методику Кондора, но и — одновременно с ней — методику Кондоровых предшественников и преемников. Кроме того, он рисует автопортрет, поскольку сам относится к питающимся падалью воронам.

Будь он не анархистом, а анархом без морализаторства и предубеждений, он мог бы создать себе репутацию неплохого историка. Однако он, как и все ему подобные, предпочитает большие тиражи и высокие прибыли.

*

Страдания историка и его превращение в анарха обусловлены осознанием того обстоятельства, что убрать с глаз долой мертвечину невозможно и что ею лакомятся все новые стаи коршунов и рои мух — — — то есть, в общем и целом, речь идет о несовершенстве мира и о подозрении, что с самого начала в чем-то был допущен промах.

С политической точки зрения мы видим ряд чередующих систем, из которых одна пожирает другую. Они живут за счет надежды — постоянно передаваемой по наследству и постоянно приносящей разочарование, — которая никогда не угасает. Живой остается только искра этой надежды, бегущая по запальному шнуру. Для такой икры история — только повод, а вовсе не цель.

Еще о мертвечине: давать интервью Цервику все боятся — он мастер задавать провоцирующие вопросы. Например: «Как вы относитесь к тому, что ваши противники называют вас могильщиком трибуната

На что спрошенный, высокопоставленный чиновник юстиции, отвечает: «Прежде чем придет могильщик, должен иметься в наличии труп».

*

Кроме того, Цервик для Домо — своего рода парадный рысак, свидетельствующей о его, Домо, либерализме. Как бы то ни было, экскурс о коршунах оказался крепкой махоркой: «Этот субъект над нами издевается».

Неудовольствие витало в воздухе; когда все уселись, Аттила, как обычно расположившийся по левую руку от Кондора, сказал:

— У нас же есть специалист: Роснер, он мог бы нас выручить.

На это Кондор:

— Правильно, давайте его пригласим — — — мне любопытно, что за птица я сам.

Домо делегировал это поручение мне:

— Мануэло, позвоните ему, пожалуйста. Вы ведь работаете у него в качестве наблюдателя за птицами.

Так оно и было; я знал, что в эту пору профессора еще можно застать в его институте. Между прочим, замечание Домо показало в очередной раз, насколько досконально я просвечен.

Через полчаса Роснер уже был на касбе; охрана доложила о его прибытии. Когда этот человек в очках вошел в бар, он в первый момент сам напоминал вспугнутую ночную птицу; однако снова обрел уверенность, как только услышал, о чем, собственно, идет речь. Кондор указал ему место за столом и препоручил миньону, тут же к нему прижавшемуся. Мне было любопытно, как Роснер выйдет из затруднительного положения: эксперт, вынужденный выступать в двусмысленной роли.

Домо обратился к нему:

— Профессор, мы пригласили вас в связи со статьей об орлах и коршунах в «Крапивнике». Полагаю, вы с ней уже ознакомились?

— Мне жаль, ваше превосходительство, но бульварную прессу я не читаю. Кроме того, моя работа не оставляет мне на это времени. Однако по существу дела я с удовольствием сообщу, что знаю.

Неплохое начало; он наверняка выдержит испытание. Осведомившись затем о сути проблемы, Роснер перешел к рассмотрению основных пунктов. Прежде всего: что значит пожиратель падали?

— Мы не должны судить о таких вопросах с антропоцентрической точки зрения, то есть исходя из вкусов человека. Мы, люди, тоже потребляем животный белок — за исключением разве что устриц — не in statu vivendi[181]. Если руководствоваться одним только этим критерием, получилось бы, что такие кровососы, как комар или вампир, или тот же дятел, выклевывающий личинок из-под древесной коры, питаются более благородно, чем человек.

Нам кажется, что сырое мясо хуже усваивается; поэтому мы на несколько дней подвешиваем его для созревания — пока у него не появится специфический привкус. Давайте вспомним и о молочных продуктах, таких, как сыр, сам запах которого свидетельствует о далеко зашедшем процессе разложения. Но тем не менее сыр возбуждает вкусовые нервы.

Впрочем, для биолога разложение — это процесс, не подлежащий нравственной оценке: просто все живое проходит целый ряд стадий в великом пищеварительном тракте природы.

*

Изложенные Роснером соображения показались мне интересными; это соответствовало моим представлениям об изменении форм государственного устройства.

То, что династии и диктатуры без конца сменяют друг друга, объясняется не только их несовершенством. Этому способствует, должно быть, также некое перистальтическое движение. Оно не ведет к лучшему — сумма страданий всегда остается одинаковой. Скорее, похоже, подтверждается какое-то скрытое в материи знание. На это указывает уже тот наивный пыл, с каким все революционеры произносят слово «движение». Это их судьбоносное слово, с которым они растут и погибают.

Роснер — материалист чистейшей воды и, как таковой, слишком интеллигентен, чтобы быть дарвинистом. Его можно считать последователем некоторых неовиталистов. Небольшая доза анонимной религиозности, отличающая классических натуралистов, в его сознании хорошо перебродила и сублимировалась. Не говоря уже о том, что он мне нужен для моей приватной войны, я часто и охотно беседовал с ним — как по вопросам, касающимся сферы его научных интересов, так и по другим, выходящим далеко за ее пределы. Орнитология обладает особыми чарами: ей свойственна глубина восприятия, соединяющая понятия родины и безграничности. К тому же эта дисциплина обращена к великолепию и полноте жизни. Глаз орнитолога видит все богатство природной палитры и находит удовлетворение не в надеждах на будущее, а в том, что происходит «здесь и сейчас». Никакого прогресса: universalia in re[182].

*

Впрочем, с последовательным материалистом анарх в большинстве случаев легко находит общий язык. Благоприятной почвой для этого — плавильней, в которой, правда, удавалось получать лишь амальгамы, — служил когда-то винный погребок Гиппеля в Берлине[183]. Там собирались «Свободные», называвшие себя «затерявшимся добровольческим корпусом радикализма». Я вызывал их образы в луминаре и позднее детально остановлюсь на этом. Сперва я считал их одной из типичных германских клик, которые усаживаются возле ствола Мирового ясеня и, словно куры-несушки, высиживают судьбу. Всякий раз, пытаясь проследить генезис какого-нибудь великого поворота, ты в конце концов оказываешься в одном из германских университетов (но кто еще помнит их названия?) — в Тюбингене, Кенигсберге, Геттингене.

*

Когда Роснер сказал, что разложение не подлежит моральной оценке, это взволновало, кажется, и Аттилу — во всяком случае, наш Единорог погладил себе бороду: «Кое-что всегда перескакивает на ту сторону — разумеется, при одиозных обстоятельствах. Я могу подтвердить это как врач. Мы должны вернуть богам ту самую искру».

Тут он взглянул на Кондора и дотронулся до его руки. Я записал это и сохранил в памяти — как записывал все, услышанное в баре. Что замечание Аттилы было не просто брошенным походя красным словцом, дошло до меня лишь тогда, когда кто-то упомянул Большую охоту.

Роснер сказал: «Такое не в моей компетентности».

Потом разговор принял другое направление, потому что о том, что «разложение не подлежит моральной оценке», задумался теперь и Кондор: «Я возьму это себе на заметку для следующей выставки. Вид городской мусорной свалки порадовал бы меня больше, чем какая-нибудь Богоматерь Кариона. А нельзя ли хотя бы собрать воздерживающееся от моральных оценок жюри?»