Или: я стою рядом с ним на площадке очень древней обсерватории и советуюсь о погоде. Мы оставили за спиной последний звериный знак; теперь влияние моря и волн станет очень сильным. А влияние матери — тоже? Звери утратили свой былой ранг, который не только не уступал рангу человека, но и превосходил его. Уже рыбы были сомнительны. Они появлялись либо косяками, либо в образе Левиафана.

Животных мы можем истребить, но не уничтожить: из зримого мира они отступают в первообразы, вероятно возвращаясь на звезды. То, что Луна населена, космонавты обнаружить не могли, поскольку приносили с собой пустыню.

Земля периодически очищается, новые формы спешат заполнить ее. О них возвещают мощные родовые схватки. Родовспоможение оказывают новые Прометиды[279]. Или после череды одухотворений, как после белой ночи, мы вновь вернемся к зверю? Так, Агнец мог бы вернуться на более высоком уровне, в Козероге, — как символ, объединяющий в себе счастье и власть.

Но вот как быть с эмпирическим отцом, который утратил достоинство?

33

Что навело меня на такие мысли? Я все еще сижу за завтраком, а Далин прислуживает. Верно: мои размышления начались с того, что он, как личность, мог бы стать мне поперек дороги — например, на посту возле Утиной хижины, где, согласно инструкции, должен поступить под мое начало. Там он увидел бы, что ветер подул в его паруса. И пришлось бы его пристрелить. Я решил, что все-таки не стану поручать это дело ливанцу, который только порадуется нежданному развлечению, а возьму его в свои руки — — — как эскимос Аттилы.

Пока Далин подает на стол, я слушаю его нигилистические тирады. Они, с одной стороны, поучительны, с другой — доверие, которое он мне оказывает, внушает опасения. Я завтракаю, делая вид, что не прислушиваюсь к его словам.

«Чай совсем остыл. Ты болтался без дела по коридору или опять сварганил одно из своих тухлых яиц».

Последнее, конечно, маловероятно: здесь, на касбе, он ведет себя осмотрительно. Хотя как тип он и представляет интерес, сам он значит не больше, чем комар. Некоторые его проделки не лишены остроумия. Выходка с почтовыми ящиками мне не нравится, ибо из-за нее, как я думаю, недавно пропало мое письмо к Ингрид. А что он еще — кроме этого — учинил в Эвмесвиле, мне безразлично.

Я упоминаю данное обстоятельство, поскольку оно высвечивает разницу между двумя позициями: анархист, как прирожденный враг авторитета, в борьбе с ним потерпит крушение, предварительно более или менее ему навредив. Анарх же, напротив, присваивает авторитет: он суверенен. То есть он ведет себя по отношению к государству и обществу как нейтральная сила. То, что там происходит, может ему нравиться, не нравиться, быть безразличным. И это определяет его поведение; он не инвестирует эмоциональные ценности.

*

Далин многого не достигнет. Такие типы пытаются взвалить себе на плечи глыбы, слишком для них тяжелые. А потому рано или поздно упадут, раздавленные неподъемным грузом. А кроме того, они выставляют себя напоказ; и потому часто гибнут уже при первых прореживаниях. Они не знают правил игры, даже презирают их. Они похожи на автомобилистов, которые намеренно едут по встречной полосе и хотят, чтобы им за это еще и аплодировали.

Анарх же, напротив, правила игры знает. Он изучал их как историк и — как современный человек — легко в них включается. Там, где открывается такая возможность, он в рамках этих правил ведет собственную игру; тогда хлопоты получаются минимальными. Так, ликвидация Далина, вероятно, не вступит в противоречие с тем порядком, которому норвежец бросал вызов. Но я оправдываю свое решение не этим.

У читателя может возникнуть ошибочное впечатление, что я слишком легко смиряюсь с кровопролитием. Это совсем не так! Я лишь воздерживаюсь от моральных оценок. У крови собственные законы; она неукротима, как море.

Сколь мало значит в таких случаях моральная оценка, знает историк — благодаря множеству примеров. Снова и снова на протяжении человеческой истории — и особенно после тяжелых катастроф — принимались конституции, в рамках которых даже отъявленных каннибалов нельзя было и пальцем тронуть. И тогда неизбежно появлялся противник: «У правительства не хватает духу[280] меня расстрелять, однако в этом вопросе между нами нет взаимности». Сначала всадник ослабляет узду, потом лошадь перестает его слушаться.

Крайности сходятся. Одни устраивают чудовищные кровопролития, другие в ужасе от такого отшатываются. Вероятно, в основе всего лежит некая теллурическая экономика: римляне знали, зачем они придают цирковой арене овальную форму и перед началом игры завешивают изображения богов.

*

Есть юристы, а также теологи, которые выступают за смертную казнь, считая ее последним доводом юстиции. Другие отвергают ее как аморальную акцию. У тех и у других имеются веские основания. И те и другие ссылаются, среди прочего, на статистику, которую всегда можно истолковывать как угодно. От цифр следовало бы держаться подальше.

Анарха этот спор не интересует. Связь между смертью и наказанием ему представляется абсурдной. В этом отношении он ближе к преступнику, чем к судье, ибо матерый преступник, которого приговорили к высшей мере, не готов признать смерть искуплением вины, а видит свою вину в собственной нерасторопности. То есть он проявляет себя в данном случае не как моральная, а как трагическая личность.

С другой стороны, носитель авторитета приложит все силы, чтобы преступник раскаялся. Но шляпу долой перед тем, кто до самого конца останется верен себе и своему делу. Здесь, правда, нужно учитывать различие между тактикой и стратегией. Тот, кого теснят, может все отрицать и прибегать к уловкам, может жертвовать своими фигурами — пока на игровом поле не останется один лишь король. Так вел себя гроссмейстер Жак де Моле[281], который отрекся от вырванного у него под пытками признания, прежде чем его сожгли на медленном огне.

Впрочем, похоже, из того, в чем Филипп Красивый[282] обвинял тамплиеров, не все было выдумкой. Изучение истории этого ордена, в сочетании с историей Старца горы[283], могло бы вскрыть золотоносную жилу новых данных. Аламут и Фамагуста, Бафомет и Левиафан[284].

Для анарха смертная казнь хотя и не имеет смысла, но, пожалуй, имеет значение, ибо он принимает ее в расчет. Она относится к тем реальностям, которые повышают его собранность и бдительность. Одна из максим, услышанных мною в ночном баре, метит в этом направлении: «Не нужно портить партию тому, кто рискует головой; его следует принимать всерьез». Так сказал Домо; речь шла о случае помилования, к которому я еще вернусь.

*

Неприглядная картина — когда кого-то классическим либо иным способом обрекают на смерть. Неубранное поле битвы тоже являет собой отвратительное зрелище. Картины становились еще более устрашающими, когда сталкивались целые сомкнутые фронты и эскадры. Но, очевидно, такое и забывалось легче. Казни были публичными; зрители на них валом валили.

По мере распространения атеизма страх перед смертью усиливается, поскольку уничтожение индивида кажется полным и безвозвратным. Смерть переоценивается — как тем, кто ее претерпевает, так и тем, кто ею распоряжается. Раскаяние теперь тоже секуляризировано. Оно уже не имеет целью спасение души преступника перед его возвращением в космический порядок, а означает лишь готовность склониться перед обществом и его законодательством.