Эта женщина, близкая подруга принцессы Ламбаль[349] (которой предстоял вскоре ужасный конец), сыграла героическую роль во время сражений в Вандее. Там вспыхнула крестьянская война; кроме названия она едва ли имеет что-то общее с той другой крестьянской войной, что почти на триста лет раньше бушевала в Германии. Вандейское восстание случилось по времени позже, однако с морфологической точки зрения оно было более ранним — — — было, собственно, еще готическим: потому что в нем сражались, объединившись, три древнейших сословия — рыцари, крестьяне и священники. В Германии же, напротив, одно сословие, еще не очень отчетливо, свернуло на новый путь. В Германии крестьяне поднялись на исторические подмостки слишком рано, в Вандее же — слишком поздно. В первом случае на знамени были изображены хлеб и крестьянский башмак, во втором — королевские лилии.
Это они хорошо угадали: маркиза, без сомнения, являла собой образец как мужественной, так и реакционной личности. В ту ночь она вместе со своим супругом пересекала Елисейские Поля, где днем были зверски убиты более тысячи человек. Они видели пожары возле заградительных барьеров, слышали выстрелы и крики. На площади Людовика XV их остановил какой-то пьяный, похвалявшийся тем, что сегодня, дескать, он уже многих угробил, а сейчас спешит к Тюильри, «pour aller tuer les Suisses»[350].
Случаются ночи, когда сам воздух словно заряжен порохом. Есть также площади и улицы — главные артерии больших городов, — на которых вновь и вновь повторяется ужас. Что бы ни говорили мудрецы: пролитая кровь значит больше, чем тысячи дебатов в Конвенте. Она способна — на время — соединить несоединимое.
Тщетно супруг пытался успокоить маркизу, совершенно потерявшую голову. Она вдруг начала истошно кричать: «Да здравствуют санкюлоты, на фонарь роялистов, бей окна!»
Маркиза была, очевидно, не только мужественной, но и очень честной женщиной, ибо она описала в своих мемуарах случай[351], о котором другие на ее месте умолчали бы или просто забыли.
Вот в нескольких словах о пересылке текстов и их комбинировании. Вавилонская башня была разобрана на кирпичи, оцифрована и возведена снова. Игра в вопросы и ответы приводит к тому, что ты попадаешь на разные ярусы башни, в разные помещения, знакомишься с деталями ее внутреннего устройства. Этого достаточно для историка, который занимается историей как наукой.
Однако луминар может предложить большее. В катакомбах не только создавалась энциклопедия необъятных размеров, эта энциклопедия еще и активировалась. То есть история не только описывается, но и разыгрывается как спектакль. Ее как бы призывают войти в наше время; и она приходит — в виде целых картин и отдельных персонажей. В создании таких картин, видимо, принимали участие знающие — но именно как художники, — и даже ясновидящие, привыкшие вглядываться в хрустальный шар. Когда в полночь я цитирую одну из таких великих сцен, я как бы непосредственно участвую в заклинании духов умерших.
Конечно, у этого метода имеются и противники. Мой папаша, например, им не пользуется: это противоречило бы усвоенным им представлениям об исторической достоверности. Но насколько вообще достоверна история — — — например, у Плутарха? Великие речи царей и полководцев перед сражением? Разве Плутарх был тому свидетелем? Без сомнения, он сам вложил эти речи в уста своих героев. А почему бы и нет? Впрочем, в луминаре я часто слышу нечто гораздо лучшее. А вот источники той эпохи, когда человеческую речь начнут сплошь записывать с помощью автоматических устройств, будут на редкость скудными.
40
Как тексты, так и спектакли луминара очень помогают мне при изучении анархии — темы, которая для меня представляет особый интерес и которой я занимаюсь тайком. Я цитирую главных и второстепенных представителей теоретического и прикладного анархизма — начиная с «Пира семи мудрецов»[352] и кончая подрывниками и бомбометателями Парижа и Санкт-Петербурга.
В этой связи — еще одно замечание о луминаре, общего характера. Там, где в спектакле появляются персонажи, они часто обмениваются репликами, гениально вложенными кем-то в их уста. Однако в катакомбах, видимо, есть элита, которая стремится пойти еще дальше. Персонажи должны отвечать по собственному почину! Даже с технической точки зрения это представляется не совсем невозможным: это было бы высшей стадией автоматизма[353]. Существуют ранние разработки чего-то подобного — — — скажем, шахматные автоматы, искусно сделанные голуби и черепахи, Координатное ведомство Гелиополя[354]. Но, видимо, предусматривается большее, а именно — возвращение умерших к жизни. Это затрагивает другие сплетения: привязки к Фаусту, Сведенборгу, Юнг-Штиллингу, Райхенбаху и Хаксли[355] — к снова и снова повторяющимся попыткам снизить значение материи не только метафизически, но и — — — да, здесь-то и начинается проблема.
В словах, которые должен усиливать суффикс «-изм», изначально проявляется какая-то особая претензия, волевая тенденция, часто — враждебность. Движение становится интенсивнее за счет субстанции. Это слова для сектантов, для людей, которые читали только одну книгу, для таких, которые «клянутся на своем знамени и бескомпромиссно стоят за правое дело», короче — для разъездных агентов и путешественников по общим местам. Разговор с человеком, который сразу заявляет, что он реалист, скорее всего, очень скоро вызовет у тебя раздражение. Такой человек обычно имеет ограниченное представление о реальности, так же как идеалист — ограниченное представление об идеях, а эгоист — ограниченное представление о «я». Все они наклеивают на свободу ярлык. Так же обстоит дело и с отношением анархиста к анархии.
В любом городе, где объединились тридцать анархистов, уже чувствуется запах пожаров и трупов. Но подобным несчастьям предшествуют непристойные речи. Если же в городе живут тридцать анархов, которые даже незнакомы друг с другом, не случается ничего или почти ничего; атмосфера даже улучшается.
На чем основывается это заблуждение, жертвой которого пало бессчетное число людей и которое будет сохраняться и впредь, до бесконечности? Ведь если я убью отца, я угожу в руки брата. На общество надеяться нечего, как и на государство. Благо заключено в индивиде.
Описанием своих встреч в луминаре я мог бы заполнить целую книгу. В ней были бы и повторы. Основная мысль — отношение анарха к анархисту — проста, как бы она ни варьировалась. Кроме того, разница между тем и другим не принципиальная, она — лишь в степенях. Как в каждом человеке — во всех нас — присутствует анарх, так же он прячется и в анархисте, которого можно уподобить лучнику, чья стрела бьет мимо цели.
О каком бы явлении ты ни думал, его истоки нужно искать у греков. Полис в его многообразии: система реторт, в которых уже проводился любой эксперимент. Здесь найдется все — от разрушителей герм[356] и тираноубийц до людей, полностью отрешившихся от мирских распрей. Пример последних — Эпикур с его идеалом основанной на добродетели нечувствительности к боли. Нет никакого вмешательства богов, будто бы наслаждающихся людскими делами как спектаклем; от государства можно в лучшем случае ожидать безопасности — но индивид должен по возможности быть от него свободным.