Чанг — повар душой и телом; он скучает без своей кухни с жаровней и периодически заглядывает туда, чтобы отведать чего-нибудь. А ходить ему трудно. Когда в длинном кителе, достающем ему до колен, Чанг, переваливаясь с боку на бок, утром входит ко мне, он уже отирает рукавом лоб. В это время, когда органы чувств отдохнули, я особенно восприимчив к запахам — я не хочу сказать, что от него скверно пахнет, но пахнет, скажем так, непривычно. Далин по утрам приносил с собой что-то от бессонных ночей, заполненных возней с кислотами. А Чанг скорее пахнет рыбой, пусть даже и ненавязчиво. Его любимая приправа — дайонг[323], смешанный по собственным рецептам. Если я случайно сталкиваюсь с Чангом во второй половине дня, этот запах мне приятен.
Впрочем, он хороший официант; отставив поднос и налив мне чай, он остается, чтобы поговорить — скрестив руки и сунув ладони в рукава. Тематика разговоров вращается вокруг двух полюсов: во-первых, естественно, вокруг кулинарного искусства и, во-вторых, — вокруг его бабенки Пинь-Син, которая внизу, в городе, хлопочет по дому и с нарастающим нетерпением тоскует по Чангу — — — ему, видимо, очень хочется меня в этом убедить.
Его старания усиливаются по мере того, как приближается конец смены. Это вообще характерно для касбы. Если эмблемой Сальваторе считать коня, а эмблемой Небека, о котором я еще буду говорить, — плеть, то эмблема Чанга — жаровня. Она — необходимый атрибут мастерства у плиты и в постели. Чтобы я мог признать Чанга представителем старинной культуры мандаринов, ему не хватает лишь третьего: литературной образованности. Но он не страдает от отсутствия таковой, да и наложниц не старается завести — ему вполне хватает Пинь-Син. Я часто встречал ее в городе, когда она, стуча каблучками, покидала один из пестрых магазинчиков. Лицо ее было ярко нарумянено, а голову покрывала черная атласная шапочка из Цзяннани[324], города, прославившегося красивыми девушками. Там, наряду с другими искусствами, девушек обучают музыке и рукоделию; родители продают их почти в детском возрасте.
Пища, в понимании Чанга, должна способствовать двум вещам: упитанности и любовному пылу. Она должна быть вкусной и возбуждающей. Отсюда его пристрастие к желеобразным супам и острым рагу, ко всяким морским продуктам — рыбе, моллюскам, трепангам и ракообразным. Паштеты из угря — его шедевр. Он также настоятельно рекомендует определенные виды окуривания, натирание тела ослиным молоком и жиром верблюжьего горба. Это, дескать, фантастически повышает мужскую потенцию.
Обычно я проверяю, что стоит на подносе, чтобы он тайком не подсунул мне одно из своих фирменных блюд. Однажды, утром перед концом смены, он принес мне смесь меда и толченого миндаля с какими-то еще ингредиентами, трудно определимыми:
— Мануэло, ты должен выпить это натощак; раз выпьешь и уже не сможешь остановиться.
— Этого еще не хватало, я и начинать-то не собираюсь.
— Мануэло, ты живешь неразумно: принимаешь холодные ванны и портишь глаза книгами. Поверь мне, это тебе не на пользу. Ты же не как другие средиземноморцы (этим выражением он подчеркивает свою непохожесть на нас), которые пьют пилюли, потому что хотят трахаться как можно чаще. Вот у них и получается трах-трах-трах, как на железной дороге.
Другое дело он, Чанг: человек, который берется за дело обдуманно и предпочитает пользоваться слабым огнем, пока не добьется нужной степени готовности, — — — одним словом, тут важен результат, а сколько раз — никакого значения не имеет.
— Сказано, я к этому не притронусь; они-то бараны, ты же — упертый зануда. А теперь исчезни, мне надо работать.
Чанг не обиделся — или не показал виду. Волей-неволей мне пришлось еще выслушать, что его ожидает вечером. Так у него проявляется предвкушение радости. По его словам, Пинь-Син невозможно представить себе неухоженной; кожа рук у нее обязательно будет нежной. Она делает маникюр и педикюр. Она, дескать, всегда готовит ужин заранее. Чанг приносит с собою приправы, которые раздобыл на касбе и у трактирщиков тех заведений, на вывеске которых красуется пунцовый рак. Там его все знают и уважают как лейб-повара. Кроме того, повара и трактирщики всегда поддерживают деловые контакты. Домо говаривал: «То, что повара под полою что-то отсюда уносят, вполне допустимо — но я не хочу видеть, как у кого-то из-за пазухи торчит рыбий хвост».
Пинь-Син заранее воскуривала благовония и зажигала лампы; неяркий свет выхватывал из темноты лишь перламутровые инкрустации на сундуках и комодах. Странно, что, несмотря на свою любовь к бамбуку и шелку, китайцы предпочитают темную и тяжелую мебель.
«Знаешь ли, Мануэло: женскую кожу я хочу видеть хорошо, но не отчетливо». Недурно сформулированное различие — не могу этого не признать. Добравшись до дома, Чанг убеждается в том, что все сделано соответственно его указаниям, затем принимает очень горячую ванну и облачается в домашний халат. Они садятся за стол, кушанья подает служанка. Сервировав в качестве последнего блюда суп и поблагодарив хозяев за честь, она исчезает на всю ночь. Они остаются за чаем.
«Ну кончай же свой рассказ, чтобы я от тебя избавился!»
Куда там! Следует описание длинной церемонии раздевания: Чанг лестью заставляет подругу сбрасывать лепесток за лепестком. Наконец, она, обнаженная, сидит в кресле напротив него; он ею любуется. Интересно, сколько пройдет времени, прежде чем он, не дотрагиваясь до нее, протянет к ней ладонь… но тотчас снова отдернет, словно рыба, которая испугалась приманки. Гладить женские руки, плечи, колени — этим он займется лишь далеко за полночь.
О грудях Пинь-Син я уже ничего не услышу, чем обязан не столько скромности Чанга, сколько головокружению, которое его охватывает. Кажется, будто падает занавес — когда сформировавшееся в голове представление становится таким ярким, что Чанг лишается дара речи. Никогда не сходящая с его лица улыбка в такие моменты становится гримасой — как у каменных чудовищ, охраняющих китайские храмы.
После гибели Далина Чанга прикомандировали ко мне, чтобы мы вместе охраняли пост возле Утиной хижины; там он мог доставить мне неприятности — правда, не такие, каких я ждал от Далина, но все-таки мог. Здесь никому нельзя доверять, когда приходит пора красного цвета — огня и крови. С этой точки зрения наши с Чангом разговоры за завтраком не лишены ценности.
Я не полагаюсь на расхожие представления о национальном характере — во-первых, потому что они представляют собой не более чем грубое обобщение, а во-вторых, потому что в эпоху борющихся народов и Всемирного государства сами границы между нациями утратили четкость. Китайцев можно встретить повсюду, среди людей со всевозможными оттенками кожи. И, следовательно, если сэр Джон Барроу[325], старый путешественник, который умел наблюдать и сравнивать, сказал о китайцах: «Их национальный характер — редкостная смесь гордости и низости, притворной серьезности и практической никчемности, утонченной обходительности и грубой невежественности», то толку мне от этого немного. Не без основания один из его современников, ныне забытый, но превосходный историк Клемм[326] заметил: «Эта картина подходит к любой цивилизованной нации на земле. В любом народе, насчитывающем миллионы индивидов, можно обнаружить добро и зло во всех их нюансах».
Во времена Барроу и позднее, когда по Китаю путешествовал Гюк[327], в стране этой — вплоть до глубин Внутренней Монголии — монахи в бесчисленных монастырях жили согласно катехизису учеников Будды. Он начинается с объяснения слова шама, означающего «сострадание». И первая из его десяти заповедей гласит: «Ты не должен убивать никакое живое существо, даже ничтожнейшее насекомое». А это — нечто совсем иное, чем заповеди Саваофа.