Как получается, что снежный ком превращается в лавину? Прежде всего, ком этот должен быть — как и всё вокруг — из снега; об остальном позаботится наклонная плоскость. Точно так же и люди, и идеи должны быть конформны исторически истощенному времени конца — а ни в коем случае не самобытны, не элитарны.
Виго потому и не захотел глубже вдаваться в эту проблему. Историку необходимы сильные характеры, даты и факты; он нуждается в драматизме, а не в апокалиптике — — — это я понял.
Отделить сущностное от того, что похоже на него (даже, по видимости, ему тождественно), — особенно трудно. Это касается и отношения между анархом и анархистом. Анархист подобен человеку, который, услышав сигнал, бежит в ошибочном направлении.
Но поскольку анарх сидит в каждом человеке — а значит, и в анархисте, — в пустыне анархистской писанины часто можно набрести на удачные находки, которые это подтверждают. Я имею в виду те фразы, обнаруженные мною с помощью луминара, под которыми мог бы подписаться сам Штирнер.
Возьмем, к примеру, Бенджамина Такера[403]. В своем «Либерти» (одном из анархических журнальчиков) он, подобно Дон Кихоту, ломает копья, сражаясь против «мерзавцев будущего правительства»: «Что бы ни утверждали или ни пытались опровергнуть государственные социалисты, их система, если она восторжествует, неизбежно приведет к некоей государственной религии, издержки которой придется оплачивать всем и перед алтарем которой все должны будут преклонять колена; к государственной школе медицины, у практикующих представителей которой должны будут лечиться все; к государственной системе гигиены, которая будет предписывать, что всем надлежит есть и пить, во что одеваться и что делать или не делать; к государственному кодексу морали, который будет предусматривать не только наказания за преступления, но и подавление всего, что большинство сочтет пороком; к государственной системе образования, которая запретит все частные школы, академии и университеты; к государственной системе детских воспитательных учреждений, где дети в обязательном порядке будут воспитываться в коллективах, за счет общества; и, наконец, к государственному семейному праву в сочетании с попыткой ввести научную селекцию… Таким образом, авторитарность достигнет своего пика, а монополия — наивысшего расцвета».
Это писалось в 1888 году христианского летоисчисления — задолго до того, как один ирландец, родственный Такеру по духу, набросал жуткую картину такого будущего. Бедный Такер — — — он умер в преклонном возрасте в первый год Второй мировой войны, а прежде успел стать свидетелем триумфов авторитарного государства в России, Германии, Италии, Португалии и Испании.
Вообще, в его письмах к одному анархисту я обнаружил необычные высказывания вроде: «Анархия есть порядок» и «Заботься о собственных делах, вот единственный моральный закон». Поэтому все попытки «подавлять порок» он считает «преступными по своей сути». Здесь анарх выбивается из анархистской системы. По сравнению с ним такие индивидуальные анархисты, как Мост[404], который ликует всякий раз, когда на воздух взлетает какой-нибудь правитель, кажутся безмозглыми трещотками.
Бакунин хотел бы заменить церковь школой, Пеллутье[405] — проникнуть в профсоюзы; одни хотят продвигаться вперед толпой, другие, как Эмма Гольдман[406], — элитарно; одни — сторонники ненасильственных методов, другие ведут пропаганду с помощью динамита — — — в лабиринтах анархизма легко затеряться. Тюремные уборщики, тюремные кочегары: объединяет их то, что они жарятся на собственном огне и в нем же погибают.
В Эвмесвиле тоже сохраняется костяк активистов; такие люди любят умирать, но не вымирают. У них есть свой главарь, за которым они и в огонь пойдут. К этой пехоте относится Луиджи Гронго, водитель грузовика в гавани, который выполняет для меня ходки — плотный, коренастый парень, очень мускулистый, с низким лбом и добродушным лицом. Когда он пожимает мне руку, меня будто пронизывает электрический ток. Если бы его босс сказал ему, что я преграждаю дорогу к всемирному счастью, он бы с радостью меня прикончил. С ним лучше не ссориться.
Штирнер не вдается в идеи, особенно касающиеся того, как осчастливить человечество. Источники счастья, власти, собственности, божественности он ищет в себе; он не хочет служить кому-то или чему-то.
«Сознательно или бессознательно, но мы все стремимся к своеобразности…[407] Но то, что Я делаю бессознательно, Я делаю наполовину, и потому после каждой победы над какой-нибудь верой Я становлюсь опять пленником (одержимым) новой веры — — — но Я буду с улыбкой на устах смотреть на исход битвы».
Я — здесь и сейчас; тут нет окольных путей. Одна из первых диссертаций должна была быть посвящена повторному открытию Штирнера Маккаем. Маккай понял уникальность Штирнера, однако увидел больше дыма, чем огня. Что явствует уже из эпиграфа к его «подведению итогов»: «Кто говорит правду, не обретет счастья».
Этой широко распространенной склонности — задарма наживать себе врагов — мы у Штирнера не найдем. Он бы сказал: «Правда? Это не мое дело». Правда остается его собственностью. Он не принимает ее близко к сердцу, не хочет ей служить, но… распоряжается ею.
В сочинениях Маккая призраком бродит слово «союз», заимствованное им у Штирнера. С той только разницей, что, выражаясь в духе Фомы Аквинского, для Маккая союз есть нечто субстанциальное, для Штирнера же — акцидентное.
«Образуют ли партию эгоисты, или единственные? Как бы они могли быть собственными, если бы принадлежали к какой-нибудь партии!» Единственный заключает союз, «который продолжается до тех пор, пока партия и Я преследуем одну и ту же цель»[408].
Ближе к Штирнеру Маккай подходит в тех своих максимах, которые направлены против «массы». Например:
«Массы остаются такими же тупыми и безразличными, какими были всегда; а на опустевшее место тотчас встает кто-то другой из неистощимого запаса людей, всегда готовых стать жертвами любого угнетения».
К этому месту моего конспекта Виго приписал на полях: «Здесь следовало бы подробно остановиться на различиях между коммунизмом, анархо-синдикализмом и индивидуальным анархизмом. Показать линию развития от Фурье до Сореля»[409].
Препарирование этого осиного гнезда со всеми его ячейками заполнило бы целый фолиант, но удовлетворения бы не принесло. Добычей оказался бы скорее уксус, чем мед. Ибо здесь сходятся претензии государства, коллективов и одиночки, не говоря уже о главном вопросе: идет ли «в конечном счете» речь об экономике или о свободе.
Разумным кажется мнение синдикалистов: что прибыль должна принадлежать предприятию, которое ее создает. А как быть с теми хрупкими, но безусловно необходимыми продуктами, что создаются вне предприятий, — скажем, со стихотворением? предприятие, по идее, должно было бы выступать в роли мецената — — — но даже когда о художнике заботится государство, слишком часто получается так, что торжествует дурной вкус. Вроде бы симпатично: никакого государства, никакой армии, мир внутри и с соседями, как между братьями, — — — но ведь достичь этого можно лишь путем насильственного переворота.
Иногда проглядывает ностальгия по совсем седым временам: «Когда Адам пахал, а Ева пряла…» Но чем разумнее идея, тем меньше надежд на ее осуществление. Уж лучше бы в те времена сделали ставку на синархов[410] (подобие высокопоставленных мавретанцев[411]), в конце упомянутой эпохи занимавшихся интригами, которые большей частью оставались в тени. Синархи мыслили не разумно, как синдикалисты, а рационально. «Планирование», «мозговой трест», «технократия» были для них ключевыми понятиями. Через Сент-Ива[412] я выловил эти понятия в луминаре. Технический и социальный прогресс тесно переплетены, тот и другой — феномены порядка Вавилонской башни; они взаимно ускоряют и тормозят друг друга, уравновешиваются. Оглядываясь назад, трудно решить, какой из этих двух видов прогресса причинил бóльшие опустошения.