Дальнейшее заглушил взрыв надсадного кашля, и продолжил мужской голос — спокойный, барственный.
— Я помещик Свидригайлов. В чем дело, поручик?
— Жалуются на шум и скандал. Явился принять меры.
— Ну и принимайте. Сказано вам: четвёртый этаж. Идёмте, Катерина Ивановна, вам кричать вредно. Сейчас я вас в больницу, а детей Софья Семёновна доставит по названному мною адресу. Пойдёмте…
Шаги приблизились, и пристав с письмоводителем отпрянули глубже, к самой стене.
Но в дверях подъезда Катерина Ивановна остановилась.
— Погодите, — ловя ртом воздух, сказал она. — Я хочу видеть, как мерзавку эту за ворот поволокут, на съезжую!
И сколько ни уговаривали её спутники, идти дальше не хотела.
— Очень славно-с, — прошелестел на ухо помощнику Порфирий Петрович. — Пускай студент увидит, что в квартире кроме Лужина никого не осталось.
Несколько минут спустя полицейские вывели всю подгулявшую братию, частью с трудом удерживавшуюся на ногах. Должно отметить, что почти все шли с полной покорностью судьбе, возмущались только двое: квартирная хозяйка да очкастый длинноволосый человечек с блеющим голосом. Первая всё пыталась на ломаном русском объяснить, что скандал затеяла вовсе не она, а «крубый и неблагодарный коспоша Мармеладоф», очкастый же невнятно выкрикивал про неприкосновенность жилища и полицейский произвол. Он, в отличие от остальных, кажется, был трезв, но за такие крики вполне можно забрать и трезвого, поэтому поручик Порох на счёт длинноволосого нисколько не усомнился.
Всех вывели во двор, откуда раздался торжествующий крик Катерины Ивановны: «Что, съела, плебейка?» — и ещё через минуту стало тихо.
— Идёмте-с, — обычным голосом сказал Порфирий Петрович, очень довольный тем, как оборачивалось дело. — Поле деятельности совершенно расчищено.
Они стали подниматься по ступеням, но ещё не достигли четвёртого этажа, когда их догнал поручик.
— Мои сами управятся, дело не хитрое, — доложил он, часто дыша — А мне, ваше высокоблагородие, дозвольте с вами в засаду. Отчаянный субъект, как бы чего не вышло.
Александр Григорьевич негодующе ахнул. Он мысленно уж нарисовал себе схватку с Раскольниковым, заголовки в завтрашних газетах, награду от начальства и даже — дело-то громкое — августейшую благодарность. А тут вдруг этот, на готовенькое, и будет после кричать на каждом углу, что он-то главный герой и есть.
— Не стоит вам утруждаться-с, — ласково молвил поручику Порфирий Петрович. — От вас, сударь, очень уж одеколоном благоухает. У преступников нервического склада чрезвычайно развито обоняние. Ну-ка ступит Раскольников за порог, да и опознает запах? Вы ведь давеча на лестнице, поди, прямо в лицо ему аромат источали?
Порох только вздохнул.
— Ну так я вам парочку хороших унтер-офицеров выделю. Не трусливого десятка и самой крепкой комплекции.
Но и на унтер-офицеров пристав не согласился.
— Зря волноваться изволите. Мы с господином Заметовым, конечно, не голиафы, но ведь и Раскольников отнюдь не Самсон. Как-нибудь совладаем-с.
У него всего лишь топор, орудие мирного труда-с, а у меня вот-с.
Он вынул из кармана маленький револьвер с коротким стволом.
— И я в конторе прихватил, — сообщил Александр Григорьевич, показав пистолет, взятый из оружейного шкафа. — Оба ствола заряжены, я проверил.
В общем, кое-как спровадили непрошеного волонтёра, причём у письмоводителя возникло подозрение, что Порфирий Петрович также не больно желает делить славу с кем-то третьим. И правильно!
Двенадцатый нумер был будто нарочно обустроен для засады — это Порфирий Петрович сразу же с удовлетворением отметил. Длинная анфилада комнат являла собою представительную галерею разных степеней нищеты, ибо кто же кроме самых последних бедняков согласится на проходе жить?
— Ну и скупердяй этот Лужин, если, будучи человеком состоятельным, в такой дыре остановился, — заметил письмоводитель.
Были здесь помещения с претензией на приличность, то есть с какой-никакой мебелью и даже картинками на стенах; были ободранные берлоги явных кабацких завсегдатаев; встретилось и обиталище шарманщика — во всяком случае в углу на деревянной ноге стоял сей немудрящий музыкальный инструмент, а на столе в клетке сидела маленькая мартышка. Она посмотрела на вошедших сыщиков своими печальными чёрными глазёнками, тихонько заверещала и взяла с блюдечка подсолнечную семечку.
— Не застревайте, Александр Григорьевич, не время-с, — поторопил пристав заглядевшегося на животное помощника. — Нужно удобное местечко присмотреть, желательно прямо перед дверью-с.
Однако прямо перед лужинской (то есть, собственно, лебезятниковской) дверью не получилось, очень уж крохотною оказалась комнатёнка. Здесь, видно, квартировал самый предпоследний из жильцов, хуже кого были одни лишь Мармеладовы. Из обстановки тут имелся тюфяк, даже не закрытый шторкою, да крепкая дубовая скамья, которая, судя по остаткам яичной скорлупы, служила обитателю и столом. Спрятаться было решительно негде.
И все равно пристав с помощником устроились отлично. Дело в том, что перед конуркою с тюфяком располагался ещё чуланчик, в котором никто не жил, а с двух боков стояли какие-то старые шкапы — должно быть, хозяйка заперла туда какие-то свои вещи. Порфирий Петрович протиснулся за шкап слева, Заметов — справа, и в полумраке разглядеть их стало совсем нельзя.
Однако надворный советник этим не удовлетворился. Он погасил во всех комнатах лампы и свечи, оставив лишь огоньки перед образами, и в квартире сделалось вовсе темно. Но и этого Порфирию Петровичу показалось мало.
— А мы ещё вот что-с, — промурлыкал он, оглядывая место засады с видом садовника или декоратора, — мы ещё в последней комнатке на полу свечу зажжём, как если б жилец её оставил. Студенту нашему, как войдёт, свет в глаза, да и нам будет хорошо видно, мы же с вами ещё более в мраке потонем-с.
В качестве самого последнего штриха вытащили на серёдку дубовую скамью и развернули поперёк.
— Наклонится он, чтоб её отодвинуть, тут мы со спины и выскочим. Я за одну руку, вы за другую-с. Умеете локоть назад завёртывать? Нет-с? Сейчас покажу.
Порфирий Петрович взял помощника за руку и необычайно скорым движением вывернул так, что Александр Григорьевич взвизгнул.
— Тише-с, — показал пристав на лужинские двери. — А впрочем, не столь важно. До Петра Петровича нам с вами дела нет.
Заняли позицию в тёмном чуланчике.
— Хорошо, что тут накурено-с, — донёсся до Заметова спокойный голос надворного советника. — Можно папиросочкой себя побаловать. Не желаете-с?
Чиркнула спичка.
— Спасибо, не хочется.
Александр Григорьевич чем дальше, тем больше волновался. И в горле пересохло — не до табаку. Как это только приставу удаётся сохранять невозмутимость, подумал он.
Время во мраке тянулось медленно, и вскоре Александр Григорьевич почувствовал, что обязательно нужно заговорить — иначе будет слышно, как у него постукивают зубы.
— Порфирий Петрович, — тихонько сказал он, — вот, помню, в гимназии тоже сидишь этак перед экзаменом по какой-нибудь геометрии, и до того волнуешься — прямо сердце из груди вон. Кажется, что ежели срежешься — всё, жизни конец.
Из-за соседнего шкапа послышалось:
— И я волнуюсь. Ладошки все мокрые-с. Ужасно волнуюсь.
— Вы?! — поразился Заметов.
— А как же-с. Очередная сессия, и пресерьезная. Александр Григорьевич высунулся из укрытия, но в темноте ничего, конечно, не увидел.
— Вы про какую это сессию?
— Про экзаменационную. Аллегория очень избитая-с, но оттого не менее справедливая, про экзаменование человеков жизнью. Что наше земное бытие? — Порфирий Петрович выдул табачный дым. — Учёба-с. И как во всякой школе, идёт она обычно ни шатко ни валко — пока очередная сессия не подошла. И тут уж держись. Коли плохо уроки усвоил, беда. Непременно срежешься.
— И… что тогда?
— Плохо-с. Отличие от гимназии в том, что могут не только на второй год оставить, но и классом понизить. Был, скажем, во втором-с, а сползёшь в первый. Потом в приготовишки разжалуют. И так далее, вплоть до полного нравственного младенчества и даже ниже-с, до животного состояния. Много таких, срезавшихся, средь нас ходит. Иногда кажется, что большинство-с. Но только думается мне, что совсем пропащих среди людей не бывает. Иной человек, в наипоследние инфузории разжалованный, вдруг ни с того ни с сего так экзамен сдаст, что сразу в профессоры взлетает. Потому человек — истинное чудо-с Божье.