Это была ужасно похудевшая женщина, тонкая, довольно высокая и стройная, лет тридцати, ещё с прекрасными темно-русыми волосами, но с красным чахоточным румянцем на щеках. Она и всегда-то была взвинчена, постоянно находясь в некоем клокотании, то и дело выливавшемся в крик, слезы или истерику, но после произошедшего несчастья совсем сделалась не в себе. Поминутно покашливая, она ещё больше растравляла больное своё горло, ибо не могла молчать и минуты: велела хлопотавшей тут же Соне переставлять с места на место тарелки, вступала в перепалки с проходившими через комнату соседями и покрикивала на детей своих, которые рядком сидели на диване и не сводили глаз со скромного угощения, должно быть, казавшегося им сказочным пиром.
Падчерица поглядывала на Катерину Ивановну с жалостью и страхом, ибо, зная характер мачехи, уж предчувствовала, что нелепая затея с поминками, на которые ушли все полученные от Раскольникова деньги, добром не закончится.
— Дура, дура бестолковая! — раздражительно кричала вдова на Соню. — Приборы толком разложить не умеет! В благородных домах вилку кладут вот так, а ложку вот этак, и тут бы ещё батистовую салфеточку кувертиком свернуть, да где взять салфетки… Не так, не так, дай я! — тут же отпихивала она девушку костлявым локтем. — Ничего без меня не можешь! Вот умру я, недолго осталось, как ты с сиротками управишься? Братика побираться пустишь, а сестрёнки, как ты, на панель пойдут?
Две или три небритые рожи, с предвкушением глядевшие на расставленные по «скатерти» штофы, радостно загоготали, и гнев Катерины Ивановны обратился на насмешников, что дало Соне маленькую передышку.
Пока мачеха бранилась на оскорбителей и грозила, что не позовёт их к столу, девушка нарезала булки и колбасу, разложила покрасивее ранние кислые яблоки и воткнула в пустую бутылку букетик ромашек. Нужно было торопиться, уже подступал назначенный час сбора гостей.
А тем временем в приличнейшем и опрятнейшем из отсеков этой весьма неприличной и неопрятной квартиры Андрей Семёнович Лебезятников развлекал прогрессивным разговором своего временного жильца, того самого Петра Петровича Лужина, с которым читатель уже имел удовольствие встречаться. Приехав в Петербург и пока ещё не обставив своего будущего семейного гнёздышка, Пётр Петрович из видов экономии поселился у своего младшего товарища и подопечного, при котором в не столь давние времена состоял опекуном и потому чувствовал себя вправе обременить.
Андрей Семёнович, впрочем, был только рад, поскольку за время, прожитое в столице, успел до предела наполниться прогрессивнейших идей, которыми ему не терпелось впечатлить провинциального знакомца.
Итак, Лебезятников (худосочный и золотушный человечек малого роста, где-то служивший и до странности белокурый, с бакенбардами, которыми он очень гордился, и в очочках на подслепых глазках) с азартом пересказывал Петру Петровичу одну из самых новых теорий общественного устройства, согласно которой выходило, что все люди абсолютно между собою равны и потому каждый из них в отдельности никакой особой самоценности не имеет, зато взятое вместе как биологический вид человечество может сотворить на земле подлинные чудеса.
В качестве научного примера Андрей Семёнович принялся описывать в высшей степени разумную и согласованную жизнь муравьёв в муравейнике, причём ушёл в зоологические подробности, делавшие честь если не его уму, то его начитанности.
Лужин, впрочем, молодого человека не слушал. Он досчитывал на столе купюры из пачки, полученной в банке, и тихонько напевал под нос. Петру Петровичу только что, с час назад, сделалась известна, от того же Андрея Семёновича, история мармеладовского семейства. Повествование о гибели пропившегося чиновника Лужин слушал вполуха, равно как и рассказ о его дочери, пошедшей в проститутки, чтобы содержать семью (в Соне Лебезятников видел прообраз свободной от предрассудков женщины будущего). Но когда молодой человек упомянул фамилию бедного студента, на чьё пожертвование вдова устроила и похороны, и поминки, Пётр Петрович вздрогнул и далее слушал очень-очень внимательно, да ещё и вопросов назадавал, причём особенно интересовался, хороша ли собою желтобилетная девица и точно ли студент отдал ей все свои скудные средства.
— Это он в неё врезался, в гулящую-то, — пробормотал Лужин, как-то по-особенному улыбнувшись. — До чего славно совпало-то… Ну-ну, поглядим-с.
И с того момента настроение у него делалось всё лучше и лучше, так что со временем, как уже было сказано, он даже принялся тихонько напевать.
Досчитав деньги и отложив пачку чуть в сторону, Пётр Петрович прервал болтовню Лебезятникова:
— Послушайте, Андрей Семёнович. У меня всё нейдёт из головы история несчастных ваших соседей. Там ведь полная нищета? И за жильё, поди, платить нечем?
— Нищета полнейшая, и не то что за жильё, а пропитаться завтра не на что. А все же, потакая филистерской морали, ради соблюдения глупейшего обычая, тратят последние копейки на…
— Э, э, остановитесь. — Лужин поморщился. — Лучше попросите-ка сюда эту магдалину, как бишь её. Я желаю с ней поговорить.
Минут через пять Лебезятников возвратился с Сонечкой. Всё это время Пётр Петрович простоял у окна, сцепив пальцы за спиною и громко похрустывая суставами. Гостью он встретил ласково и вежливо, впрочем с некоторым оттенком какой-то весёлой фамильярности, приличной, по мнению Петра Петровича, такому почтённому и солидному человеку, как он, в отношении такого юного и в некотором смысле интересного существа. Он посадил её за стол напротив себя. Соня села, посмотрела кругом — на Лебезятникова, на деньги, лежавшие на столе.
— Случилось мне вчера, мимоходом, перекинуть слова два с несчастною Катериной Ивановной. — Лужин скорбно потупился и сообщил Соне как некое открытие. — Больна-с. И весьма. А кроме того и в умственном смысле там очень и очень неблагополучно…
— Да, неблагополучно, — поспешила согласиться Мармеладова, очень робея этого важного господина.
Пётр Петрович принял ещё более солидный вид, хотя казалось бы уже и некуда, со значением оглянулся на Лебезятникова и молвил:
— Благоволите принять, для интересов вашей родственницы, на первый случай, посильную сумму лично от меня. Однако же имени моего при сём прошу не упоминать…
Он взял из пачки десятирублевый кредитный билет и протянул Соне.
Та вспыхнула, вскочила и залепетала:
— Да, хорошо-с, Бог вас за это-с… А не пожалуете ли к нам на блины? Катерина Ивановна была бы…
— Благодарю за милейший зов, но принуждён манкировать. За множеством неотложных дел. И вообще-с, не смею долее задерживать.
Он тоже поднялся, с самым дружественным видом взял Соню под руку и проводил до дверей, напоследок уже совершенно по-отечески приобняв и сказав на прощанье:
— Бог милостив, сударыня. Как-нибудь образуется.
Во всё время этой сцены Андрей Семёнович стоял у окна, как бы поглядывая в сторону, но и прислушиваясь к разговору. Теперь же он подошёл к Петру Петровичу и торжественно пожал ему руку.
— Я всё слышал и всё видел! Это гуманно! Особенно ваше желание избежать благодарности! И хотя я не могу, по принципу, сочувствовать частной благотворительности, ибо она, не искореняя общественного зла, лишь…
— Э, всё вздор, — досадливо остановил его Лужин. — А вы бы чем языком молоть, лучше сходили бы, наведались к вдовице. А то подумают, что мы с вами нос дерём, нехорошо-с. У меня и вправду дела, — он кивнул на кредитки, — а вам всё равно заняться нечем.
— Я схожу, я непременно схожу. Я, собственно, и собирался…
Лебезятников и в самом деле прямиком направился к выходу.
— Единственно желаю попросить, — сказал ему вслед Пётр Петрович. — Там обязательно явится студент этот, что в магдалину-то втрескался и все свои деньжонки ей вручил…
— Он, может, не из-за того, а просто по человечности, — попробовал заступиться за Раскольникова Андрей Семёнович, но Лужин лишь рассмеялся.
— Именно что по человечности. Вот по этакой, — сделал он жест, мало того что непристойный, но ещё и преудивительный в исполнении столь почтённого джентльмена. — Вы не перебивайте. Как явится студент Раскольников, вы тихонечко выскользните ко мне сюда и дайте знать.