Так как они говорили по-английски, из их разговора я мог понять, что в таблицах были указаны цвет, форма, степень плотности ткани и общее развитие опухоли. Но они еще не определили природу двух органов или хотя бы одного из них каменистых образовании, видимых на рентгеновских снимках. В качестве возможных объяснений опухоли они упоминали новый вид рака, выпадение радиоактивных осадков, космическое излучение, лунный вирус, — но все эти предположения были отклонены. Из подслушанного почти невозможно было сделать какие-либо выводы, и моя проклятая любознательность скорее была только еще больше возбуждена, нежели утолена.

— …корни распространились и вширь, и вглубь, — услышал я голос главного врача. — Операция, без малейшего сомнения, могла бы только ускорить смерть. И мы должны, конечно, в первую очередь подумать о пациенте. Кроме того, ценные научные данные могли бы быть искажены или вовсе потеряны, если вмешаться в естественный процесс…

Я осторожно закрыл дверь, думая о том, что слово «естественный» выбрано не очень удачно. Теперь я определенно знал, о чем лишь догадывался — у них не было намерения оперировать, и спасти маму уже нельзя. Я принял эту новость спокойно, в самом деле, я уже ждал того дня, когда смерть избавит маму от этих жестоких страданий,

Мама постоянно плакала, все спрашивала, когда ее освободят от этого чудовища, когда же утихнет боль. Боль, должно быть, становилась все сильнее, так как дозы морфия постоянно увеличивались. Мамин аппетит достиг фантастических размеров.

Я мог наблюдать, как изменялись формы этого нароста под покрывалом. Он увеличивался очень быстро. Было видно невооруженным глазом, как опухоль растет от утра до вечера, а потом до следующего утра, когда я возвращался, чтобы побыть с ней. Над животом она поднималась на высоту более полутора футов. Постепенно она сужалась к концу, начинаясь где-то около воротника ее ночной сорочки и кончаясь на ногах. Она расползалась теперь по всем конечностям, особенно по левой руке и ноге. Я знал, что завтра она переползет на шею и я впервые увижу ее.

Мама это понимала. Но никто из нас об этом не говорил. На следующий день я обнаружил, что между ее постелью и моим стулом поставлена перегородка. Я, конечно, запротестовал, но мама объяснила это по-своему.

— Пусть меня в таком состоянии видят только доктора и няни, но только не ты, мой мальчик. Я выгляжу совсем плохо. Мне нестерпима сама мысль, что ты увидишь меня в таком виде. О, Боже, чем я заслужила это наказание!

Действительно, жизнь, которую прожила моя мама, была достойна подражания, и можно было подумать, что Всевышнему не нравятся добродетельные люди.

Хотя мне совсем не хотелось обижать ее, я тем не менее рискнул возразить против перегородки. Она согласилась, и ее убрали. Но когда бы я ни входил в комнату, она с головой укрывалась одеялом. С тех пор я не видел ничего, кроме огромного нароста под одеялом и ее правой руки. Я брал ее за руку, но разговаривали мы очень мало. Она почти перестала говорить из-за неослабевающей боли и переизбытка морфия. Кроме того, она всегда плотно укутывалась одеялом, прежде чем мне разрешали войти в комнату.

Однажды утром в комнате было необычно тихо. Без ее нескончаемых стонов тишина казалась невыносимой. Я знал, что она уже не может больше говорить. Она только время от времени в отчаянии сжимала мою руку. Она пыталась оставить мне записку. Я предполагал, что ей хочется, чтобы ее немедленно оперировали; я умолял хирургов, но тщетно.

— Не беспокойся, мама. Тебе сделают операцию, — успокаивал я ее. — Обязательно. Скоро ты вернешься на свою работу в библиотеку. Скоро увидишь всех своих старых друзей.

Казалось, эти слова успокаивали ее, и она уже с меньшим напряжением сжимала мою руку.

Так как кормить ее стало уже невозможно, я знал, что все это дело времени. Я боялся, что доктора могут прибегнуть к внутривенному кормлению, тем самым растянув ее мучения. Но они не стали этого делать. Очевидно, они не желали ничего делать, чтобы не вмешиваться в то, что они называли «естественным» ходом болезни.

Даже при таких обстоятельствах время тянулось немилосердно долго. На следующий день около мамы дежурило уже две няни. Я предположил, что, видимо, следует ожидать скорого конца. Няня все время что-то писала и делала пометки на таблицах. Мама все так же закрывалась одеялом, когда я входил. Я был поражен тому, что у нее еще есть силы. Я был глубоко тронут этим упрямым желанием пощадить меня. Теперь я мог бы без труда приподнять одеяло и удовлетворить свое любопытство. Но я удержался от соблазна, уважая ее желание.

Потом я увидел, как этот огромный нарост начал сам по себе таинственным образом корчиться и извиваться. Больше я уже не мог держать маму за руку. Окольными путями я узнал, что вдобавок к учащенному сердцебиению они обнаружили еще один пульсирующий шум. Один из двух необъяснимых органов внутри опухоли начал биться сам по себе.

Через семь или восемь часов дыхание резко изменилось. Оно становилось все более и более учащенным. Потом неожиданно прекратилось. Я оплакивал ее с облегчением и печалью одновременно: слава Богу, смерть избавила маму от мучений.

После непродолжительного покоя опухоль начала быстро дергаться. Вбежали доктора и возбужденно зашептались. Главный врач стоял некоторое время, наблюдая за этой содрогающейся в конвульсиях массой. Затем вдруг заставил меня выйти из комнаты.

Прежде чем я вышел, тишину нарушил громкий, чавкающий звук, медленный и затрудненный. Я хотел было вернуться, но главный врач рассердился и потребовал, чтобы я выполнил его приказание. Как он сказал, для моей же пользы.

Позднее он мне все объяснил. Осторожно подбирая слова, он стал рассказывать, что грушевидной формы орган непонятного происхождения в конце концов оказался чем-то вроде легкого. Таким образом он спас себя от гибели, когда дыхание прекратилось. Но долго так продолжаться не могло, заявил он. Как только иссякнет источник питания, он должен будет умереть.

Когда наступила ночь, я вернулся в клинику. Несмотря на плотно обитую дверь в комнату, я совершенно отчетливо слышал громкое чавкание дышащей опухоли. Вдох был продолжительным и мучительным, в то время как выдох — значительно более кратким и почти без усилий. Очевидно, чавкание было вызвано чем-то вязким, липким, мешающим беспрепятственному току воздуха.

Рано утром я зашел в клинику, чтобы узнать, как идут дела. Я увидел, как двое мужчин под руки уводят ночную няню. Проходя мимо, в шапочке, сбитой набок, она уставилась на меня бессмысленным взглядом и как-то усмехнулась. Позже стало известно, что утренняя няня, придя на дежурство, обнаружила, что ее напарница приподняла покрывало, прикрывавшее опухоль, посмотрела на это вздымающееся чудище и стала кивать в такт громкому чавканию.

Теперь все ждали — то была агония. В конце концов эти звуки утихли. Тут же прибыл главный врач клиники, чтобы произвести вскрытие и собрать, таким образом, необходимый материал для отчета. Я как раз собирался спросить его, могу ли я, наконец, войти в комнату и увидеть останки. Но, когда я посмотрел на его лицо, бледное и расстроенное после вскрытия, я понял, что в этом мне будет отказано «ради моей же пользы».

Так, чтобы никто не мог увидеть опухоль, пренебрегли привычными процедурами и даже гробовщику не разрешили сопровождать пустой гроб в клинику. Останки были помещены в гроб. Я позаботился о том, чтобы его отправили домой на следующий день вместе со мной. Вероятнее всего, подумал я, мне уже никогда не придется увидеть опухоль.

Следует признаться, что я даже точно не знал, когда же моя мама умерла. Однако нужна была правильная дата, чтобы заказать надгробную плиту. Пришлось посоветоваться с главным врачом.

Мы оба колебались между тем днем, когда перестала дышать опухоль, и тем, когда она полностью закрыла маме нос, вызвав тем самым ее смерть. В конце концов мы остановились на последнем.

Я должен был провести еще одну ночь в Чикаго. Я не мог не заметить, в какую комнату поместили гроб. Поздно ночью, лежа не смыкая глаз, я думал о том, что никогда не узнаю точно, что же стало истинной причиной смерти моей матери. Я решил, что имею право все увидеть своими глазами.