Вот и все. О дальнейшем свидетельства расходятся. Почему? А вот почему. Преподобный Флетчер, который готовил свои записки к печати в пору высшего взлета карьеры Фрэнсиса Дрейка, когда бросить малейшую тень на имя великого пирата означало навеки сгубить свое доброе имя пишет, что он отпустил грехи и дал последнее причастие равно мистеру Доути и адмиралу. Затем осужденный и адмирал якобы обнялись и поцеловались — после чего Доути смиренно поблагодарил адмирала за мягкость, проявленную к нему, и попросил дать ему время последний раз подумать. Ему даны были сутки. Но уже утром следующего дня он попросил к себе преподобного Флетчера и заявил якобы буквально следующее:
«Хотя я и виновен в совершении тяжкого греха и теперь справедливо наказан, у меня есть забота превыше всех других забот — умереть христианином. Мне все равно, что станет с моим телом, единственное, чего я хочу, — это быть уверенным, что меня ждет будущая лучшая жизнь. Я опасаюсь, что, оставленный среди язычников на суше, я вряд ли смогу спасти свою душу. Если же захочу воротиться в Англию, то мне для этого понадобятся корабль, команда и запас продовольствия. Если даже адмирал Дрейк даст мне все это — все равно не найдется желающих для сопровождения меня на Родину. А если даже таковые и отыщутся — все равно путь домой будет для меня той же казнью, но еще более мучительной, ибо глубокие душевные переживания от сознания своей тяжкой вины сокрушат мое сердце. Поэтому я от всего сердца принимаю первое предложение адмирала и прошу об одном: дать мне умереть как подобает джентльмену и христианину».
Ощущаете разностилье? Вполне искренние слова в начале — там, где говорится о том, что «мне все равно, что произойдет с моим телом» и так далее, — и напыщенная, холодная риторика второй половины записи Флетчера. Похоже, достопочтенного пастора всего более интересовало не то, чтобы донести до потомков правду о последних часах жизни незаурядного человека, — а то, чтобы — правдами и неправдами — отмести и тень подозрения в жестокости и предвзятости от адмирала!
А как же было на самом-то деле? А было вовсе не так напыщенно. Конечно, Доути с Дрейком не целовался, но все же…
Дело было на островке близ берега залива. Дрейк назвал его «Островом Истинной Справедливости». Это был именно тот остров, где стояла виселица, оставленная Магелланом. Матросы слишком красивого и вдобавок труднопроизносимого названия не употребляли. Они назвали островок «Кровавым».
После причащения Доути пообедал с Дрейком — и, как водится, ему ни в чем отказа не было. И он отчасти этим попользовался, злорадно прося такого вина, этакого вина, — четыре бутылки из личного погребца Дрейка пришлось откупорить, а одна уже откупоренная принесена была из каюты адмирала… Пили они в самом деле более за здоровье друг друга, чем за Англию и Ее Величество, — и ни разу за успех дела… В общем, похожи были на друзей, расстающихся на долгое время. Затем Доути помолился шепотом, встал на колени перед свежеоструганной плахой и заговорил во весь голос. Он сказал:
— Я прошу вас всех помолиться за упокой моей души и за Ее Величество и ее королевство. Палач! Делай свое дело без промедления, страха и жалости!
Палач был, как водится, в капюшоне, скрывающем лицо, — но Федор был не единственным, кто опознал симарруна Диего. Один — вроде бы даже не изо всей силы, плавный! — взмах меча, и вот уж палач поднимает за волосы отсеченную, но живую еще, хлопающую быстро глазами, окровавленную голову. Он сейчас скажет положенную формулу: «Вот голова изменника!», но адмирал, опередив его, кричит:
— Смотрите все и учтите, какова участь заговорщиков!
Разумеется, матросы исщепали перочинными ножами плаху на талисманы, не дав еще и крови просохнуть. Потом занялись магеллановской виселицей, хотя тут возник спор. Боцман Хиксон утверждал, что в виселице, которая последний раз использовалась пятьдесят девять лет назад, уже не осталось ничего чудодейственного. И тут же заявил, что плахой должны распоряжаться, как любым другим деревом на флоте, пополам — боцмана и корабельные плотники. Этого уж народ стерпеть не мог…
…Конечно, не сам по себе заговор Доути (или, точнее, потуги его организовать заговор) был главным в этой истории, разыгравшейся под синим, но каким-то придавленным, невеселым небом зловещего залива Святого Юлиана… Дрейку надобно было вышибить из мозгов и сердец участников экспедиции малейшую возможность бунта! Перед лицом полной неизвестности, ждущей всех за Магеллановым проливом, требовалось сплочение и единство. Малейший, безобиднейший в цивилизованных краях, разброд там мог оказаться гибельным для всех. И ради достижения сплоченности адмирал шел на самые крайние меры…
В бухте Святого Юлиана экспедиция простояла почти месяц — с 20 июля по 15 августа. На небольших кораблях Дрейка было весьма тесно — и при длительных переходах люди уставали от скученности, невозможности уединиться хотя бы на миг, да еще от того, что мы в двадцатом веке называем «психологической несовместимостью» (и тщательно подбираем подходящих друг к другу людей даже для пятидневных космических экспедиций). А в эпоху Дрейка люди уходили в море иногда на годы, будучи ну кардинально, ну никак не совместимыми. Случалось, к концу длительного перехода страсти накалялись до такой степени, что люди убивали один другого — а потом не могли припомнить, из-за чего это было сделано!
Поэтому Дрейк и старался давать людям отдых перед труднейшим переходом, когда опасности, кроме известных, ждут еще и новые… К тому же, какие их ждут погоды в этом Тихом океане, никому не известно. А значит, неизвестно и на сколько затянется этот переход!
Хорошо еще, что из пояса тропиков вышли. А то — лед в жару быстро тает, а соль тем лучше сохраняет продукты, чем ее больше, — но пересолить нельзя, сохранится-то хорошо, но станет несъедобно… Проклятые тропики! Жара, влажность… В тропиках и вода протухает, и мясо червивеет, и сухари плесневеют… К этому надо добавить множество заразных лихорадок и губительный кровавый понос…
Поэтому почаще менять пресную воду и обновлять продукты и насолить мяса и насушить впрок овощей и фруктов было постоянной заботой капитанов эпохи Великий Открытий…
Поэтому во все время стоянки Дрейк часто ходил на охоту и людей убеждал делать это регулярно. Уж на стоянках грешно жрать солонину и сушенину!
Вот и в тот раз, когда Дрейк ходил с братом Томасом, было все хорошо. Потом опять произошла стычка с патагонцами. Матросу Бобу Уинтерну стрела пробила легкое, одного патагонца убили пулей. Дрейк досадовал: он все мечтал сдружиться с патагонцами так же, как с симаррунами, — а вместо этого один за другим происходят дурацкие инциденты… В прошлый раз дурак Джонсон — упокой, Господь, его душу! — вздумал похвастаться своей меткостью и — словно дьявол под руку толкнул — вместо птички пульнул в туземца. В этот раз дурак Уинтерн посчитал для себя зазорным стрелять по сидящей птице: «У нас, в западном Девоншире, приличные охотники бьют птицу, даже мелкую, исключительно влет!» И пугнул птичек, выпалив не целясь, да не холостым (а от него, как известно, шуму еще побольше, чем от боевого выстрела), а пулей. И пуля ранила патагонца, идущего навстречу англичанам с протянутым вперед незаряженным луком. Человек показывал свои добрые намерения, дружить хотел — а белые люди за это в нем дырку сделали!
Разгневанный Дрейк приказал: охоту прекратить и всем вернуться на корабль! Может, больше повезет на следующий раз?
В следующий раз, отойдя едва на полмили от стоянки, англичане встретили двух молодых патагонцев. Парни по шесть с половиной футов росту, с огромными, судя по обувкам из шкур, ногами, были настроены весело. У них были луки и стрелы, и у англичан — тоже. Началось что-то вроде состязаний в стрельбе — и оказалось, что стрела из большого, «йоменского» западно-английского лука пролетает почти вдвое дальше, чем из патагонского. Туземцы восхитились. Тогда Дрейк предложил — более знаками, чем словами, — для окончательной проверки пустить из английского лука туземную стрелу, а из их лука — английскую стрелу. Стрельнули — все равно английский лук превосходство имеет, хотя и не столь резкое, как в первый раз. Дружба наконец начала вроде налаживаться.