Правда, говаривали втихаря, что и Грозный царь так же валяется в храмах, себя бичуя, и орет: «Грешник я велми велик еси! Вяжите мя, православные!» Особливо после попойки, с похмелья…

Так вот, еще Русь Федору напоминало то самое чиновничество, что озадачивало мистера Дрейка. «Это ж наши приказные! Подьячие!» — догадался еще на второй день после высадки Федор — и все на свои места встало. Он даже частенько понимал без ошибок, чего чиновник хочет, даже если слова шли ему незнакомые прежде. До слов понимал.

И потому объяснял Дрейку, что напрасно думать, будто такое нерадивое, погрязшее во взяточничестве повальном, волокитное чиновничество — верный знак гнилости государства. Вон в России точно такое же оголтелое приказное племя — а страна стоит, и победить ее не удастся. Сама не всегда побеждала, это точно. Но зато ее победить — дело вовсе немысленное. Почему? Да, наверное, потому, что такое чиновничество — знак того, что в сей державе народ на великие дела способен, но живет при этом как бы на отшибе, властям вопреки. Они ему за указом указ — а он плевал… И лицо страны для иноземца при таком раскладе совсем не истинное. Оно и для самих той страны подданных, может быть, не то. Вот когда надо жилы рвать и из себя выпрыгивать — тогда оно истинное. А потом опять как бы полусонное…

Он это ясно чувствовал, но не мог ясно обсказать. Тем более, что надо по-английски… Вот вроде и знаешь, а неродной и есть неродной. Вот богомаз рисует, разводит краски — тут мазнет густой краской, а тут чуть-чуть, один раствор… А на чужом языке говорить и думать — все равно что иконы писать одними чистыми красками. Грубо выходит, оттенков никаких не передать…

9

Они продвигались по торной дороге, забитой паломниками, ночевали на постоялых дворах — их тут было великое множество и ни один не пустовал! В каждом постоялом дворе был и храм. Паломники в одно время вставали, равномерным шагом доходили до следующего храма точно к часу обедни, отстаивали мессу и, поев и часок отдохнув, выходили в путь к следующему храму.

Разноязыкий говор, ужасные увечья и врожденные уродства, многоцветье лишаев, рубцы и язвы… Казалось, здесь собралась вся боль человеческая, сколь ее в мире есть, — и за пределами этого людского потока, надо полагать, сейчас благостно и покойно… Тут же ты взглядывал на остающуюся позади, мелькнувшую едва, деревеньку и понимал, что это только сказочка для самого себя, боли в мире на самом-то деле не столько, сколько ее здесь, а море неисчерпанное. Да и неисчерпаемое!

Однажды на привале, когда Федор развалился на соломе, а Дрейк ушел поискать хоть одеяло какое, к русскому подсел высокий горбоносый паломник и тихо спросил:

— Славянин?

— Да. А ты?

— Я хорват.

— Слышал. Это в Венграх?

— В общем, да. Слушай, брат, я не спрашиваю, кто ты, куда и зачем, — это твои дела. Я только дам маленький совет. Бойся и беги, как огня, калек. Они все прошли через инквизицию и сломались на пытке. Кого-то предали, а если некого предавать — оговорили невинного. Не их вина — пытка ужасна. Но важно то, что после пытки они все — секретные сотрудники инквизиции. Доносчики. Им платят мало-мало, и с каждой сданной хозяевам головы. Берегись их!

Хорват бесшумно вскочил и, не оборачиваясь, в два шага, через костры и тела, исчез во тьме как и не бывало.

А на его место робко приполз калека с раздробленными беспомощными пальцами рук и перебитыми ногами — в потоке было немало таких людей, вообще-то передвигаться самостоятельно неспособных. Их катили в креслах на колесах, несли на носилках, или даже они сами как-то ковыляли, кто на култышках, обернутых кожей, кто на тележке в два дюйма от земли всего…

Калека поднял на Федора пристальные умные глаза и спросил:

— Иноземец?

Федор молча кивнул.

— Впервые у нас?

Федор кивнул.

— Галисия — не Испания! — важно объявил калека.

— Это ваши дела, — мрачно ответил Федор.

— Жаль. Я хочу сказать: как жаль, что такой молодой человек так прискорбно равнодушен к страданиям людским!

— Что делать: такой уродился, — издевнулся Федор. Это была проверка: если калека тайно работает на инквизицию, он не обидится — он же на работе, ему положено в суму спрятать самолюбие — и не отлипнет. Если же чистосердечный человек — обидится и отползет. Не отстал. И когда Дрейк наконец вернулся с жидким, изношенным до прозрачности квадратным одеялом, Федор, чтобы мистер Дрейк не сказал сгоряча чего лишнего, громко изумился, что при таком наплыве чужеземцев здешние власти еще находят какие-то возможности дать паломнику хоть что-то сверх позволения пройти беспошлинно по испанской земле.

Мистер Дрейк покосился на плотно усевшегося рядом калеку, что-то (или даже все) понял и уселся рядом, накрыв ноги — свои и Федора — одеялом. Калека откровенно ждал, что скажут иноземцы. Те так же демонстративно молчали. Потом Дрейк зевнул и сказал:

— А что, Тэд, если мы сегодня постараемся пораньше уснуть, а завтра, если нам удастся это «пораньше», встать пораньше и пройти перегон до следующего постоялого двора не в такой пыли и толкучке, какая сопутствует главному потоку паломников…

Попробовали, хотя условий для нормального отдыха не было: ледяные сквозняки плюс духота от испарений сотен тел, часто немытых (многие богомольцы давали обеты не мыться и не бриться, покуда не прикоснутся к раке с мощами апостола). Говорили паломники вполголоса, но их было столько, что гул от этого стоял, бьющий по ушам с неменьшею силой, чем городской шум Лондона бьет по ушам моряка после месяцев в океане…

Наутро Дрейк поднялся еще до света и безжалостно растолкал Федора, погнав его тут же умываться к холоднючему роднику. Федор со сна ныл, что вода уж больно холодная, льда холоднее. Дрейк загоготал:

— Эх ты, гиперборей! Разве у вас не всегда такая же вода? Вы же там в Московии снег растапливаете, верно?

Федор мычал, невнятно гундел что-то себе под нос. Наконец его осенило, и он заворчал:

— Верно. И я за свою жизнь успел впитать больше холода, чем вам доведется в целый век! Поэтому я не рвусь прибавить к холоду, который у меня с детства внутри, еще и этот. И вообще, мы, московиты, вовсе не как самоеды, выдерживающие любой мороз, даже с ветром, голышом. Мы, когда одеты в шубы и меховые рукавицы, меховые же шапки и валяные сапоги, можем выносить любые морозы сколь угодно долго. Даже такие, от которых птицы на лету замерзают! Но холодная вода в холодное утро — это, извините, не по-русски…

Мистер Фрэнсис загоготал громче прежнего, разделся совсем и вылил на себя весь большой кувшин. При этом он взревел и немедленно покраснел. А потом бегал по двору полуодетый и дразнился.

Когда вышли в путь, Федор быстро оценил преимущество подобного отрыва от основного потока богомольцев. Пыли почти нет, галдежа нет… Но, как выяснилось, вовсе не это преимущество имел в виду капитан, когда настаивал на столь раннем выходе в путь. Главным, с его точки зрения, преимуществом было то, что на очередной постоялый двор они явились задолго до начала мессы. Отдохнули, пообедали — правда, недожаренным мясом, но и это было по сердцу англичанину — и выходили в дальнейший путь, когда первые ряды основного потока были на подходе, шагах в двухстах от арки входа.

На следующий день они также встали ранее раннего.

А к обеду пришли в Сантьяго-де-Компостела, мрачный городок, выстроенный весь из темно-серого камня, с кровлями из вовсе уж черного шифера. Только храм был побелен, крыт позеленелой медью и с вызолоченными колоколами на звоннице.

Тут уж пришлось снова вливаться в общий поток паломников — среди них полно было людей, так же, как и Дрейк с Федором, не знающих, что тут делать и в какой последовательности.

Смешавшись с толпой и повторяя, как ученые обезьяны, то же, что и другие, Фрэнсис и Федор, кажется, особых подозрений не вызывали. А что за ними два дня таскался некий молчаливый субъект — так тут за всеми иностранцами наружное наблюдение ведут…