Молитва есть воспитание — это мысль, которой Достоевский выражает сущность православной педагогики. Молитва есть метод православного воспитания, ею воспитывает и созидает свою душу каждая православная христоустремленная личность. Молитва образует новые чувства; новые чувства развиваются в новые мысли. Непрестанная молитвенность создает непрестанно новые чувства, новые мысли, которые открывают новую жизнь, молитвенную жизнь. Иными словами: молитвой создаются православное богословие и православная философия, ибо молитва — главная творческая сила, которая срздает православное, то есть молитвенное, богопознание и православную, то есть молитвенную, философию. Молитва есть воспитание, следовательно, «дом молитвы» есть дом воспитания. По убеждению Достоевского, истинное воспитание и просвещение дается в храмах [315]. Сущность христианства повита молитвами. Поэтому настоящий христианский характер может быть создан через непрестанное формирование себя молитвой. Поэтому христоустремленные герои Достоевского воспитываются молитвой и душу свою созидают ею. Молитва — атмосфера их: они молитвенно настроены и по отношению к Богу, и по отношению к людям. Каждого человека они встречают молитвой, каждого человека и каждое творение. Молитвой смиряют себя до червя, до ничтожества, до невероятного самоумаления. Грешнее всех людей на земле считает себя старец Зосима и собратьям советует молиться: «Господи, ибо и сам мерзок если» паче всех н вся» [316].

Такое ощущение и осознание греховности разрастается до ощущения и осознания своей личной всегрешности: таинственно и чудесно я присутствую во грехе каждого грешника, участвую во всех прошлых, нынешних и будущих ipexax человечества и твари; я лично ответственен за каждый грех, за каждое зло. Такое ощущение и осознание личной всегрешности и всеответственности необходимо каждой личности, каждому христианину, а не только подвижникам и монахам. «…Отцы, — учил старец Зосима братию в монастыре, —<…>не святей же мы мирских за то, что сюда пришли и в сих стенах затворились, а, напротив, всякий, сюда пришедший, уже тем самым, что пришел сюда, познал про себя, что он хуже всех мирских и всех и вся на земле… И чем долее потом будет жить инок в стенах своих, тем чувствительнее должен и сознавать сие. Ибо в противном случае незачем ему было и приходить сюда. Когда же познает, что не только он хуже всех мирских, но и пред всеми людьми за всех и за вся виноват, за все грехи людские, мировые и единоличные, то тогда лишь цель нашего единения достигается. Ибо знайте, милые, что каждый единый из нас виновен за всех и за вся на земле несомненно, не только по общей мировой вине, а единолично каждый за всех людей и за всякого человека на сей земле» [317].

Человек, чтобы иметь право называться человеком, должен грех всех людей сочувствовать, сопереживать — чужие грехи чувствовать как свои лично. Ибо только так человек может усмириться смирением, которое спасает. «Одно тут спасение себе: возьми себя и сделай себя же ответчиком за весь грех людской.<…>Ведь это и вправду так, ибо чуть только сделаешь себя за все и за всех ответчиком искренно, то тотчас же увидишь, что оно так и есть в самом деле и что ты‑то и есть за всех и за вся виноват» [318].

Здесь необходим опыт, живое чувствование, живое сознание. Тайну жизни лучше всего понимает и воспринимает человек, который весь мир принимает через осознание своей личной всегрешности и всеответственности. Самый лучший судья — тот, который более всего себя осуждает за все грехи. Самый совершенный суд — не осуждать, а себя сделать ответственным за совершенный грех и преступление. Проклятая проблема преступления и наказания получает свое реальное решение в чувстве всегрешности, в смиренном осознании всеответственности, в убеждении, что каждый человек лично ответственен за каждое преступление и каждый грех. «Помни особенно, что не можешь ничьим суди ею быти. Ибо не может быть на земле судья преступника, прежде чем сам судья не познает, что и он такой же точно преступник, как и стоящий пред ним, и что он‑то за преступление стоящего пред ним, может, прежде всех и виноват. Когда же постигнет сие, то возможет стать и судиею. Как ни безумно на вид, но правда сие. Ибо был бы я сам праведен, может, и преступника, стоящего предо мною, не было бы. Если возможешь принять на себя преступление стоящего пред тобою и судимого сердцем твоим преступника, то немедленно прими и пострадай за него сам, его же без укора отпусти. И даже если б и самый закон поставил тебя его судиею, то сколь лишь возможно будет тебе, сотвори и тогда в духе сем, ибо уйдет и осудит себя сам еще горше суда твоего. Если же отойдет с целованием твоим бесчувственный и смеясь над тобою же, то не соблазняйся и сим: значит, срок его еще не пришел, но придет в свое время; а не придет, все равно: не он, так другой за него познает и пострадает, и осудит, и обвинит себя сам, и правда будет восполнена. Верь сему, несомненно верь, ибо в сем самом и лежит все упование и вся вера святых» [319].

Неизмеримая тайна жизни кроется в духе человеческом; она неизмеримо превосходит все, что человеком называется. «…Есть Тот, Который говорит: Мне отмщение, и Аз воздам. Ему Одному лишь известна вся [320] тайна мира сего и окончательная судьба человека, — пишет Достоевский в своем «Дневнике». — Человек же пока не может браться решать ничего с гордостью своей непогрешности, не пришли еще времена и сроки. Сам судья человеческий должен знать о себе, что он не судья окончательный, что он грешник сам, что весы и мера в руках его будут нелепостью, если* [321] сам он, держа в руках меру и весы, не преклонится перед законом неразрешимой еще тайны и не прибегнет к единственному выходу — к Милосердию и Любви» [322].

Христоликие герои Достоевского красноречивее всего подтверждают это его мнение. Они всецело проникнуты чувством и сознанием своей личной всегрешности и всеответственности за всех и вся; они не судят, а любят; молитвенным смирением они покрывают грехи грешников и преступления преступников; они считают себя ответственными за грехи своих ближних. Старец Зосима привязывается к каждому грешнику, проникает в его душу, делая ее своей, чувствуя грехи ее как свои; и кто больше всех грешен, того он больше всех любит [323]. Алеша является воплощенным смирением. Вся его личность показывает и убеждает, что он не хочет быть судьей людям, что он ни за что не возьмет на себя роль судьи и что ни за какую цену не станет судить. Это чувствует даже сладострастный Федор, с восхищением говорящий Алеше: «…Ведь я чувствую же, что ты единственный человек на земле, который меня не осудил, мальчик ты мой милый, я ведь чувствую же это, не могу же я этого не чувствовать!..» [324]. Сострадательный князь Мышкин до самозабвения страдает из‑за грехов своих друзей и знакомых; с безграничным смирением он обходится со всеми; он всех считает выше себя; безмерно смиренной душой своей он чувствует, что виновен за все грехи и боли людские; он обобщает свое смирение словами: «Вероятнее всего, что я во всем виноват. Я еще не знаю, в чем именно, но я виноват…» [325]. Изза этой христоликой смиренности его называют идиотом, но Достоевский всем своим романом доказал обратное: идиот не Мышкин, идиоты те, кто его считает идиотом [326]. Христоустремленный Макар весь дышит несказанным смирением; своим смиренным лицом он усмиряет бурные души своих ближних; более того, таинственно и незаметно он своим смирением изгоняет гордыню и гнев из душ других людей и молитвенно всем прощает все. Смиренность стала его натурой и исключает всякую возможность гордыни.