Общественный идеал появляется в западно-европейской культуре еще во второй, надорганический период ее развития (§ 38). Он выражается в мечте о Граде Божьем на земле, в попытках осуществить христианскую империю или папскую теократию. Но, будучи религиозным идеалом, он, при всей направленности европейского духа на эмпирию и ее устроение, носит консервативный характер и понимается как наилучшее устройство временной жизни в юдоли земных испытаний. Лучшее общество мыслится как улучшение существующего, не как замена его другим. Впрочем, уже в XII веке обнаруживаются чисто-мирские тенденции, религиозно не осмысляемые. В XIII веке, наряду с теоретическим выражением средневекового общественного идеала, появляются первые признаки нового понимания общественности, секуляризации и демократизации идеала. Еще характернее в этом смысле политические теории Возрождения и Реформации, хотя только в XVIII веке достигает расцвета новая теория общества, осмысляющая переход от надорганического периода к органическому, совершившийся в XV–XVII веках. Тогда же исчезает и понимание земной жизни как средства для достижения небесной. Абсолютная, т. е. по основному замыслу западно-христианской культуры «потусторонняя», цель сначала отступает на второй план и бледнеет, заменяясь эмпирическою, потом и совсем отрицается. Пафос стремления к идеалу переносится в эмпирию, сплетаясь с разъединением общества, с борьбою. Справедливый общественный строй начинает рационалистически толковаться как уравнительно-демократический; общественная справедливость – как равенство. Этим дано основание и положено начало собственно социалистическому идеалу, сперва утопическому, религиозному и спиритуалистическому, затем, вместе с дальнейшим разъединением и материализацией жизни, и следовательно со все большим отрывом от Абсолютного, атеистическому и материалистическому. И атеистически-материалистический социализм неизбежно должен индивидуализироваться в двух тенденциях: в прогрессивно-революционной и в «научной», т. е. объясняющей развитие по типу естественно-научных законов. В абсолютировании разъединенности заключается подчинение разъединенному, неисторическому, т. е. природному, бытию и его «законам». Однако обе тенденции должны привести к саморазложению и разочарованию как в них, так и в самом идеале, абсолютная значимость которого стоит в непримиримом противоречии с относительностью эмпирии. Возможна, конечно, попытка нового религиозного осмысления идеала. Но эта попытка в рамках западно-христианской культуры выхода дать не может; более же широкая религиозно-философская концепция, намечающаяся в культуре восточно-христианской или русской, должна быть родственнее ранне-средневековой, хотя от нее и существенно отличной (ср. §§ 3, 18, 20, 21, 34).

43

Раскрываемое нами понимание исторического процесса предполагает, некоторую, по крайней мере, равноценность всех его моментов (§ 9, 10). – Раз в процессе обнаруживает себя всеединый субъект, всякий момент его развития неповторим и абсолютно важен. Одинаково важны все культуры, все эпохи и моменты в развитии данной культуры, данной науки, данной идеи. Можно говорить о недостаточном совершенстве того либо иного момента развития в смысле недостаточной его раскрытости, но это не будет возражением против равноценности его с другими по качеству и основанием для того, чтобы им пренебречь (§ 7).

За последнее время принято противопоставлять современную историческую науку в качестве генетической прежней – «прагматической» или «нарративной». И в самом названии и в даваемых ему разъяснениях подчеркивается значение начал процесса, его происхождения, «origines[60]«. Но что-либо из двух: или „начало“ важно само по себе, вне связи его с „концом“ и „серединою“, или оно важно как объясняющий дальнейшее развитие источник. Термин законен и, пожалуй, даже ценен, поскольку в нем содержится отказ от ограничения исторического исследования одним, хотя бы и наиболее богатым в раскрытии своем моментом развития, моментом апогея. Он ценен также постольку, поскольку метафорою рождения исключается механистическое истолкование процесса и подчеркивается момент движения. Но с термином „генетическая история“ связаны и весьма опасные ассоциации. Зарождение заставляет предполагать нечто зарождающееся. Что же такое зарождается? – Очевидно, не сам процесс развития, непрерывный, не внешний по отношению к своим „origines“, а их продолжающий. Зарождается, скажем, субъект развития, и зарождение его не что иное, как первый хронологически из всех известных нам моментов. Но если так, то нет никаких оснований предпочитать первый хронологически момент десятому, двадцатому и т. д.; напротив, есть как будто все основания предпочитать моменты наибольшего раскрытия субъекта. Во всяком случае, не зная как раскрыл себя развивающийся субъект, я ничего не сумею понять в первом моменте его развития. Из того, что у Пушкина была няня Арина Родионовна, рассказывавшая ему русские сказки, не вытекает еще понимания Пушкиным русской стихии. Наоборот, только познав второе, мы поймем значение и смысл детских впечатлений поэта. Без них образ Пушкина менее полн. Но это значит, что всякий момент связан с другими и по-своему необходим: больше ничего. Есть и еще одна опасность в термине „генетический“. Его совершенно противоестественным образом сочетают с попытками причинно-следственного объяснения. А в этом случае неизбежно разъединять, атомизировать процесс, т. е. уничтожать само существо исторического метода. Наконец, в применении так называемого генетического истолкования забывают о том, что никогда и нигде мы не наблюдаем самого возникновения: новое всегда появляется из небытия – иначе оно не было бы новым. И вместо того, чтобы осознать этот факт, принимаются описывать „обстановку“ рождения, воображая, будто описывают рождающееся (ср. §§ 5, 7, 27).

Всякое генетическое объяснение предполагает уже знание о том, что объясняется, знание, если не апогея, то некоторого расцвета зарождающегося. К этому расцвету или апогею и направлена мысль воспроизводящего развитие историка. Иначе говоря, историк применяет схему прогресса, которая приводит к обесценению всех моментов, кроме одного – момента апогея, расцвета, ясного обнаружения и т. п. Генетическая история по существу своему есть отрицание генезиса, по крайней мере – его ценности и смысла.

Впрочем, для нас в данной связи существенно не столько то, как историки осмысляют свой метод, сколько то, каким методом фактически они пользуются.

Историк изображает ту либо иную эпоху развития, например – эпоху Юстиниана, падение Западной Римской Империи, Революцию или какую-нибудь «сторону» жизни в ту либо иную эпоху, например – школьную жизнь в XIII–XIV в., положение русского крестьянства в половине XIX в. и т. д. В обоих случаях он является историком-статиком: старается дать как бы разрез процесса, описать «состояние», а не само развитие или движение во времени. Но рядом с этим он (или другой историк) ставит себе задачею и описание развития, изображая, например, «ход революции». Тогда он историк-динамик. Принципиальной разницы между статическим и динамическим пониманием истории нет, и оба одинаково необходимы и естественны. – Всеединый субъект развития осуществляет себя не только в последовательном, но и в одновременном раскрытии своих моментов. И только предвзято-ограниченный подход к истории позволяет не осмыслить этого в теоретическом построении. Если не считать историей и статического описания, придется признать неисторическими многие классические труды, другие же подвергнуть серьезной вивисекции. Однако отсюда не следует, что преобладание в данном исследовании статического или динамического метода неизбежно или что они друг другу противоречат. Они вполне совместимы и объясняются общим понятием развития. И в существе есть только один метод – динамический; статический же применяется (но необходимо применяется) лишь там, где последовательность моментов во времени неуловима, объективно знанию не дана. Неуловимостью, неданностью временного последования (т. е. умаленностью бытия) оправдано применение статического метода (§ 53).