— Человеку, который ездил по России в 1918 и 1921 годах, — начал Нансен, — приходится удивляться: вы многого добились.
Дзержинский внимательно слушал. То и дело на столике в углу звонили телефоны, и он, извинившись с какой-то удивительно мягкой улыбкой, тянулся к трубке. Потом снова обращал к собеседнику худое, нервное лицо, собирая в горсть бородку.
— Теперь, проехав по стране, я сам убедился, что положение русского транспорта далеко не катастрофично. Но вы, вероятно, знаете, что пишут по этому поводу европейские газеты?
Дзержинский заметил, что за рубежом редко пишут правду о Советской России. Сейчас Советская страна— это переживший кризис больной, здоровье которого еще только восстанавливается. Когда пораженные органы будут залечены и начнут правильно действовать, станет быстрее оборачиваться и кровь в артериях. Впрочем, уже сейчас железные дороги перевозят столько грузов, сколько нужно.
Нансен спрашивал о доходах дорог, о том, сколько стоят перевозки грузов. Дзержинский без напряжения приводил цифры на память, не заглядывая ни в какие бумаги.
— Не следует ли вам привлечь для восстановления транспорта иностранный капитал? — между прочим, спросил Нансен.
Он слышал, что многие деловые люди хотели бы получить концессии в Советской России. Старый знакомый Ионас Лид создал, например, в Лондоне целый «синдикат коммерсантов и промышленников», чтобы опять затеять выгодную торговлю на севере Сибири; но большевики пока что отказались от его услуг и денег.
— Иностранный капитал? — переспросил Дзержинский с улыбкой. — Мы уверены, что сумеем справиться сами.
Потом Нансен был у Михаила Ивановича Калинина. Они сидели за столом возле стаканов остывшего крепкого чая. Калинин рассказал, что в голодные губернии советское правительство отправило шестьсот тысяч тонн зерна.
И у Калинина, и у Дзержинского, и у других людей, с которыми Нансен встречался в Москве, чувствовалась непоколебимая уверенность в будущем. Никто не говорил о войне. Русские явно и страстно хотели мира, чтобы без помех заниматься своими делами.
Как-то поздним вечером к Нансену неожиданно пришел статный человек в пенсне. Он хорошо говорил по-английски; вполголоса, не очень внятно назвал свою фамилию и добавил, что прежде служил в царской армии.
— Я считаю своим нравственным долгом раскрыть вам глаза, господин Нансен. Я хорошо знаю современную русскую жизнь. От вас многое скрывают.
И гость стал рассказывать о массовых расстрелах в подвалах Чека, об ограблении храмов бандами комиссаров и о том, что цвет русской интеллигенции сгоняют на очистку улиц и площадей.
О комиссарах Нансен слышал вещи и занятнее. Но очистка улиц — это что-то новое. Он переспросил.
— Каждую субботу, — с готовностью пояснил гость, — дам высшего света, аристократок, сгоняют для уборки вокзалов и общественных зданий. Они превращены в белых рабынь, они…
Гость замолчал, заметив, что Нансен сдерживает улыбку. А тот вспомнил о чеке на двадцать пять фунтов стерлингов, который прислал ему из Лондона Востротин, спутник в плавании по Енисею. Бывший член Государственной думы успел бежать от большевиков из Сибири, но супруга его, сонная, раскормленная дама, замешкалась, отстала. Востротин умолял Нансена «ради старой дружбы вызволить невинную жертву» и к письму приложил чек — видимо, на подкуп комиссаров. Нансен представил себе «невинную жертву» с метлой в руках.
— Извините меня, но я не разделяю вашего возмущения. Вы, насколько мне удалось понять, находите справедливым, чтобы одни жили не работая, паразитами, между тем как другие принуждены трудиться непосильно. Разумеется, бывшей владелице замка тяжело мыть полы в учреждении, но жалеть ей об этом не стоит. Это лучше, чем продавать себя. Если возраст и здоровье позволяют дамам из общества трудиться и их заставляют это делать, право, тут нет трагедии. И… я очень устал сегодня.
Гость, блеснув пенсне, молча поклонился и вышел.
Нансену не спалась.
Уже одно то, что большевики подняли значение труда в стране, где высшие классы всегда воспитывались в презрении к нему, означало многое. В их Советах— рабочие, крестьяне. Они опираются на миллионы таких же рабочих и крестьян. То, что они затеяли, ново, интересно. В русских условиях все это правильно. Но можно ли представить себе такую же революцию в Норвегии? Разве не вернее было бы добиваться лучших жизненных условий для всех классов? Правда, пока никто не знает, как можно это сделать.
Сон не приходил. Разболелась голова. Нансен, одевшись, вышел на улицу. Резкий, порывистый ветер, бушевавший все эти дни, раскачивал тусклые лампочки. Пронзительно повизгивала железная вывеска с непонятным словом «Церабкооп». В окнах учреждений кое-где еще горел свет. Беспризорный парнишка, курносый, оборванный, вынырнул откуда-то из подъезда, взглянул на Нансена, присвистнул, сказал нахально:
— Эй, дядя, даешь папироску.
Нансен не понял. Он дышал глубоко и жадно. Бодрящая погодка! Шумит над Россией крепкий ветер, выметая старый сор из закоулков, но как сумеют новые хозяева обжиться в огромном, полуразрушенном, продутом сквозняком доме?
Через несколько дней, на прощальном вечере, Нансен сказал:
— С самым теплым чувством я буду вспоминать о тех днях, которые провел в России. Я никогда не забуду Россию и ее народ. Я рад работать с русским народом. Я верю в великую будущность России.
Нансену за помощь в возвращении военнопленных на родину была присуждена международная Нобелевская премия.
Эти деньги он истратил главным образом на покупку тракторов и других машин для двух советских опытно-показательных станций, которые должны были обучать крестьян научным приемам земледелия.
Почти одновременно Нансен получил крупную сумму за издание своих сочинений и распределил ее между теми же станциями, а часть отдал для помощи греческим беженцам и русским эмигрантам, голодавшим в Турции.
И опять, в который уже раз, услышал он старые, надоевшие песни. Опять к нему приклеивали и «красного», и «большевика», и «скрытого агента Коминтерна», и «троянского коня в крепости цивилизации».
Шум усилился, когда вышла в свет его книга «Россия и мир», написанная после возвращения из Москвы. Эта совсем тоненькая книжка, почти брошюрка, появилась на прилавках магазинов в 1923 году, была тотчас раскуплена читателями и тотчас же разругана в пух и прах буржуазными газетами.
Еще бы! Нансен, например, писал в ней, что, вдумываясь в положение России, он понял: от реакционного русского царизма волна закономерно, неизбежна должна была подняться до коммунизма и диктатуры пролетариата. Почему, спрашивал он, так ополчились на Октябрьскую революцию в России? Ведь она привела главным образом к положительным результатам, уничтожив многое из тяжелого прошлого этой страны.
«Можно сомневаться относительно Западной Европы и относительно дальнейшего развития западноевропейской культуры, — писал он, — но не может быть никаких сомнений в том, что русскому народу предстоит великое будущее…
В жизни Европы ему предстоит выполнить высокую задачу.
Я считаю вероятным, что в не слишком далеком будущем Россия принесет Европе не только материальное спасение, но и духовное обновление».
Так честно, смело, открыто говорил человек, много видевший и много передумавший, человек, стоявший у порога нового мира, но не отваживавшийся на решительный шаг.
Голубой океан
А пока Нансен отдавал себя делу, которое казалось ему самым нужным и важным, дети его незаметно выросли, вступили на свою дорогу.
Лив нашла счастье с инженером Андреасом Хёйером. Молодые построили себе дом возле «Пульхегды», и вскоре по светлым комнатам уже бегала крохотная золотоволосая Ева. Коре после окончания сельскохозяйственной школы поступил работать в Советско-норвежское общество и месяцами пропадал то на севере Норвегии, то в русской тундре. Одд стал архитектором. Ирмелин мечтала об Академии художеств.