Повесивший плакат остался неизвестным, но стихи вызвали доброе и даже гордое фырканье у медиков.

— Начнем, пожалуй?! — обратился председатель к Донскову.

В это время Галина Терентьевна в коридоре «приканчивала» пачку резерпина, который начала глотать еще вчера, опасаясь, что у нее обнаружат высокое артериальное давление…

XIX

А в кабинете Горюнова происходил такой разговор:

— Григорыч, я решил проходить медкомиссию здесь.

— Совершите глубочайшую глупость! — воскликнул Ожников.

— Точка! Что будет, то и будет, но я больше не желаю летать контрабандой.

— Вас спишут, выбросят из авиации, Михаил Михалыч!

— И правильно сделают! Все, Григорыч, нашему союзу конец!

— Какому союзу?

— Ладно, не темни!..

* * *

Вечером Ожников сидел в кресле, держал на коленях когтистые лапы росомахи, поглаживая их одной рукой, в другой — полная коньячная рюмка.

— Давай еще по капельке… За инвалида Горюнова! За Донскова в белых тапочках! Представь, Ахма, приезжает он в управление, берет мое личное дело… и узнает, что я летал на планерах к белорусским партизанам и получил за это награду. Кто летал, он знает наперечет. Поименно. Их и было-то раз-два! А я, Ахма, там не числился! — Ожников помочил коньяком сухие губы. — Он обязательно зайдет в конференц-зал управления и увидит фотографию тех лет. Да, ту, которую я сорвал. Ее копия опять висит. Увеличенная, она уже попала в Музей Славы города. Там я великолепен! В комбинезоне, кожаном шлеме, летные очки во весь лоб, штурманский планшет на ремне до колен. Поняла? Там я красуюсь в шкуре, взятой напрокат… Он присмотрится и узнает Фиму-кладовщика. Полюбопытствует, откуда же у меня столько орденов и почему фамилия Ожников? Созвучие? Ожников — Мессиожник, какая разница? Но он вспомнит, вспомнит все. И потянут ниточку…

Ожников свистнул тихо. Росомаха, мгновенно задохнувшись от ярости, прыгнула к двери. Она была натаскана на свист еле слышный, с шепотцой.

— Назад! — закричал Ожников и ударил кулаком по подлокотнику кресла. — Вернись! Я не велел тебе! Иди сюда. Лапы! Вот так, хорошо… Так ты поняла меня? Он поинтересуется моей биографией. Спросит, в какой это авиационной катастрофе повредил я ногу, если был хромым с детства? Поняла, Ахма? Он поделится своим открытием с другими. Они, другие, тоже сунут нос в мою жизнь… И… все к черту!

Одним глотком Ожников опорожнил еще рюмку. Вытер губы рукавом халата. Он был спокоен, говорил ровно, тихо.

— И все к черту! Годы, когда я работал инспекторишком по кадрам и потихонечку, исподволь, на бумажном клочке, а потом и на листочках с гербовой печатью делал свою жизнь, рисовал себя, — к черту!.. Я лишил себя удовольствий, бежал из шумных городов сюда, в комариное царство. В тундре деловой человек виден издалека!.. Я пришел сюда, оброс хорошей шерстью. Своим умом, своими делами приобрел крепкую красивую шкуру. А теперь ее сдерут!.. Ты хочешь видеть меня окороком, Ахма?

Ожников потянулся к бутылке на столе, уронил ее. Почти пустую подтянул к себе и опорожнил прямо из горлышка.

— Ты видела, что там живет? — Ожников указал дрожащим пальцем на дверь кладовки, но уже не говорил, а думал про себя, упершись тяжелым взглядом в дверь. «Ты сторожишь живое, Ахма! Там то, что я ласкаю ночами вместо женщины. То, чему я молюсь вместо бога. Там моя любовь, жизнь, страсть! Отец отречется, друг продаст, женщина изменит, бог не поможет, а страсть… Если бы я познал ее раньше! Сладкую, вечную до гроба… Я бы плюнул и на сочиненную биографию, и на сделанную славу. Все тлен, суета… бугры и ямы. Если бы мог, я хоть сейчас отгрыз бы этот хвост! Только страсть — ровная, вечно свежая река, из которой пьешь взахлеб и никогда не напьешься! Не каждому это дано! Не каждому!»

Ожников сжал веки так сильно, что лицо его стало похоже на белый мятый кусок теста. Росомаха заворчала, потянула лапы с его колен. Он схватил их, сжал — зверь заскулил.

— Извини, Ахма! — голос тусклый, раздумчивый. — Тебе ни разу не привязывали к хвосту пустую консервную банку? Ты не металась с ней по кругу, не доходила до исступления? Нет? А я всю жизнь — с консервной банкой на хвосте. И не привык. Иду, бегу, и кажется, все оборачиваются на грохот… Вот и замполит прискакал сюда на грохот. Думаешь, нет? Думаешь, случайность?.. А тебе не снится омут? Бросишь в него камень, а он замрет с открытым, разинутым ртом!.. Нет, тебе, друг, этого не понять. Тебя не будоражили долгие ночи без сна, ты не захлебывалась от страха за день грядущий. У тебя все проще! Теперь и у меня будет просто: серый макинтош с номером и тюремная пайка… А за что, Ахма?! За подделку бумаг? А жизнь? Кто взвесит полную чашу моей жизни без друзей и родных? Ведь мы с тобой бежали, Ахма, и от родных!.. Голубых праведников Донсковых, всех чистеньких и бесполезных ненавижу! А Горюнов, Горюнов-то каков? «Все, Григорыч, нашему союзу — конец!» Конец? Не-е-т!..

Он с усилием встал, продвинулся к буфету, пошарил на полке.

Задребезжали стаканы, что-то упало на пол, разбилось, остро запахло валерьянкой.

Ожников опять сел рядом с росомахой. Погладил ее. Шершавый горячий язык лизнул его руку.

— Спасибо, Ахма! Еще поживем. Ведь ты сильная — можешь рассечь горло оленю. Можешь? Я знаю. Мы своего не отдадим, Ахма! Еще поохотимся… — Слова ледяные, врастяжку. — А может, повиниться? Пяток лет отработать киркой и в пятьдесят начать новую жизнь? Но тогда лопнет пуповина, связывающая меня с жизнью. — Ожников снова указал пальцем на дверь кладовки. — С жизнью!.. Можно смыться. Но я не хочу! Я уже не мальчик Фима… Ты и то заскулила, когда я сжал твои лапы…

* * *

А в клубе шло собрание.

Медицинская комиссия допустила к дальнейшим полетам всех, кроме командира эскадрильи Горюнова, — его отстранили от летной работы на три месяца из-за нервного истоще ния организма. Настоятельно рекомендовали курортное лечение, а в личной беседе председатель комиссии посоветовал командиру упорядочить быт, поставить крест на жизни вдовца.

— В неблагоприятных условиях напряжение скапливается в организме и разрушает его. Ранние морщины — первый признак аккумулированной усталости, — сказал он.

На собрании врачи говорили о профилактике здоровья, напоминали о приемах первой медицинской помощи при неожиданных травмах, приводили положительные и негативные примеры.

Когда подошел черед председателя комиссии, его спросили, что же случилось с Федором Ивановичем Руссовым и Павлом Горюновым.

Пожилой врач долго кряхтел, покашливал на трибуне, собираясь с мыслями.

— Да, — наконец сказал он, — я как психотерапевт принимаю участие в расследовании происшествия. Но права говорить о причине пока не имею. Не потому, что это секрет, а потому, что нет убежденности в выводах. Опровергну только кое-какие слухи и нелепые предположения, витающие у вас и в городе. Никаких лазерных и прочих пушек на полуострове не испытывалось. Все это досужие вымыслы болтунов! Один с позволения сказать фантаст придумал даже, что людей из кабины вертолета вытянули биологическим магнитом! И брехня, извините за выражение, что пилот был пьян! Чушь набатная — вредная чушь!

— А пока нам на всякий случай заказывать белые тапочки? — выкрикнул Богунец.

— Вы знаете, молодой человек, никто из нас не гарантирован от кирпича, случайно упавшего с крыши и даже от осколка метеорита. Еще меньше зафиксировано случаев, подобных нашему. Больше вопросов не принимаю. Поздравляю вас и моих коллег с окончанием работ по проверке здоровья. Желаю вам сохранить его до ста лет, но не бойтесь тратить эту драгоценность для настоящего дела! Передаю бразды правления в руки командира.

При полном молчании зала из-за стола президиума встал комэск Горюнов.

— Беседу считаю оконченной. Все свободны. Я думаю, танцев сегодня в клубе не будет, а кто хочет развлечься, пусть посмотрит новую кинокартину. Вход в кинозал бесплатный.

* * *