XXX

Как только начинает светать, Гершун идет в свою конюшню. Там уютно и тепло. Он распахивает дверь, в которую врывается ледяной холод, и сейчас же видит эти ужасные буровые вышки, поднимающиеся на границе его полей. Они подступают ближе и ближе. Гершун наклоняет голову, как бык, он не может их удержать; они слишком сильны. Страх закрадывается в его душу, когда он смотрит на них. Придет день, и эти чудовища будут стоять среди его кукурузного поля, и он будет совершенно беззащитен перед ними. Они вытеснят Гершуна с его участка, с его земли, просто выгонят со двора, только и всего. Ночью они кажутся еще страшней. Между ними с шумом вырывается пламя. На эти вышки жутко глядеть, а его жена — чего уж там скрывать! — начинает креститься, как только посмотрит на них. «Это настоящие дьяволы, — говорит она, — ты только взгляни! — Она их просто боится. — Вот эта, что поближе, со вчерашнего дня стала совсем черной, посмотри! Еще немного, и эти господа натравят на тебя адвоката, потребуют от тебя бумаг, и тебе придется доказывать, что земля принадлежит тебе. Они подкупят судей; ты знаешь, у кого деньги, тот и прав. Послушай, Стефан, уберемся отсюда, только не давай себя провести!»

Гершун знал, что ему придется-таки уйти со своей земли. Да, в этом он не сомневался. Вышки грозили вытеснить его. Он тоже не чувствовал себя здесь спокойно, страх жены передался и ему. Она верно говорит, жена, — у кого деньги, тот и прав. Ничего другого не оставалось, как продать двор.

Каждую ночь муж и жена шептались, зарывшись в горы перин, и луна блестела в обледеневших окошках. Нет, нет, им и в самом деле не остается ничего другого. Злобная трескотня молотков приглушенно доносилась к ним от буровых вышек.

— Завтра же иди к адвокату, к господину Грегору, Стефан, — говорит жена, — давно пора.

Гершун снова вздыхает:

— Да, да! Но кому же продать? Молодому господину Грегору?

— Нет, — говорит жена, — не ему, он покупает для баронессы. Она была у меня, и чего-чего только не наобещала. Но она ведь не может даже угольщику долг заплатить: он у нее уже три раза был со счетом.

Жена Гершуна не доверяет молодому Грегору: у него гладкое лицо, и он так приветливо улыбается, такие люди всегда обманщики. Но и другому покупателю, голландцу, она тоже не верит, хотя он и предлагает целых сто двадцать тысяч! Нет, не надо продавать никому из этих немцев, или голландцев, или бельгийцев, кто их там разберет!

— А может, барону Борису?

— Нет, не надо и Борису, — говорит жена, — он с тобой заключит договор, а денег ты не увидишь. Ты подашь жалобу, но судьи всегда найдут барона правым.

— Остается только Яскульский.

— Да, — говорит жена, — уж если продавать, так только Яскульскому. Он такой же крестьянин, как и мы.

Яскульский приходит к ним через каждые два-три вечера и всегда приносит матушке Гершун какой-нибудь маленький подарок: пестрый головной платок, мыло в виде яблока, золотую булавку. Он ужинает с ними и ест всё, что стоит на столе, а потом начинает рассказывать разные истории. Когда Гершун уходит на конюшню, он обязательно подкараулит матушку Гершун где-нибудь в уголке и ущипнет ее. Такому человеку Гершун может смело продать участок.

Гершун мечтал купить себе большую крестьянскую усадьбу, но жена и слышать об этом не хотела. На кого ляжет вся работа? Разумеется, на нее. Сегодня корова заболеет, завтра свинья. Так всю ночь шептались они в своей холодной каморке. Жена хотела открыть постоялый двор, — ей это вдруг пришло в голову. Да, около нового вокзала. Там бывает много извозчиков и железнодорожников. Ну и прекрасно! Если жена хочет открыть постоялый двор, значит, и он тоже хочет. Он тогда мог бы в столовой трубить в свою трубу, отчего бы и нет?

Наконец наступал день, вставало солнце, и Гершун шагал по своим покрытым снегом полям. Он знал каждую пядь своей земли, уж это точно. Она была мягкая, как бархат, если по ней пройти, нога утопает по щиколотку, вот какая чудесная здесь земля! Нигде во всей округе нет лучше. Двадцать лет он удобрял ее навозом от своего извозного дела; она была как порошок.

Гершун любовно оглядывал заснеженные поля, и его восемь моргенов казались ему огромными, как дворянское поместье. Он совсем опечалился, когда подошел к конюшне. Нет, сегодня он не может решиться. Он хочет еще хоть немного походить по своей земле.

XXXI

Марморош настоятельно просил баронессу Ипсиланти лично побеседовать с ним, и она пригласила его к себе: в последнее время она чувствовала себя не вполне здоровой. Директор банка явился в назначенный час с портфелем под мышкой. Его лицо, плоское, словно по нему прошлись катком, было бледно и торжественно, держался он с подозрительной, преувеличенной вежливостью. Пенсне два раза падало с его плоского носа, так усердно он кланялся.

Баронесса приготовила чайный стол. Она хотела забаррикадироваться за китайским фарфором. Беседа велась вполголоса, очень спокойно. Соня, работавшая в соседней комнате, не разобрала ни одного слова. Вдруг стало совсем тихо, и Соня испугалась. В то же мгновение в дверях, мертвенно-бледный, показался Марморош: с баронессой сделался обморок. Марморош выразил свое глубочайшее сожаление и исчез. Горничная побежала за врачом.

Когда баронесса пришла в себя, она с удивлением увидела, что лежит в постели. Но она сейчас же вспомнила об ужасном разговоре с Марморошем, и у нее вырвался пронзительный истерический крик. У нее больше ничего нет, ни гроша. Ее дом, земли — всё, чем она владела, всё уплыло, и кроме того, оставался еще долг в сто двадцать тысяч крон. Всё пропало, она потеряла двести пятьдесят тысяч крон, всё свое состояние. Акции «Национальной нефти» упали на тридцать процентов, и это разорило ее. О, этот Борис! В мире нет справедливости, — ведь Бориса надо бы посадить в тюрьму. Она кричала не переставая — это было прямо ужасно, — в отчаянии ломала маленькие ручки и билась головой о стену. Нет, она не хочет больше жить. Нищенкой она жить не станет. Она прямо неистовствовала. В конце концов с ней сделался страшный сердечный припадок. Ночью положение больной стало критическим. Соня ни на секунду не отходила от нее. Утром по городу прошел слух, что баронесса Ипсиланти при смерти. Янко и Жак поспешили туда. Они нашли весь дом в страшном волнении. Соня была бледна, как тень, и точно окаменела от ужаса. К баронессе не пускали. Она лежала бледная, с посиневшими губами, и непрерывно стонала: «Умираю, умираю». Она послала за своим духовником, хотя никаких грехов у нее, в сущности, не было. Пожалуй, единственным ее грехом было то, что она пожелала этому Марморошу с его акциями, чтобы его забрала чума. Затем она призвала к себе экономку, преданную душу, которая двадцать лет служила у нее. Баронесса дала ей наставления и советы и распорядилась своим имуществом: бельем и платьем, а экономка обливалась слезами и целовала ей руки. После этого баронесса захотела попрощаться со своими собаками. Соня запротестовала, но баронесса упрямо стояла на своем, так что Соне пришлось привести к ней в комнату собак, одну за другой, и баронесса долго гладила их. Ну, теперь она готова. Врач дал ей морфий, но она не уснула. Она затихла и только слегка стонала; дыхание у нее было учащенное. Иногда она испуганно вздрагивала. Чей-то холодный палец прикасался к ее плечу.

— Я не решаюсь заснуть, Соня, — сказала она. — Если я закрою глаза, я их, наверно, больше не открою.

И в эту ночь Соня всё время оставалась около баронессы и не спала ни одной секунды. Только под утро больная забылась.

Врачи отнюдь не находили состояние баронессы безнадежным. Но, конечно, трудно сказать, что будет дальше, сердце у нее очень плохое. Утром больная проснулась и удивилась, что еще жива. Она чувствовала себя очень плохо и вдруг попросила позвать Янко. Соня не осмелилась ей перечить. Янко пришел и побоялся подойти к баронессе: он с трудом узнал ее.

Баронесса — она, казалось, сделалась вдруг совсем маленькой — взяла его руку и прошептала: