Подобно нежным звукам пиццикато, смех пронизывал воздух и разливался волнами по окрестности. Окутанные мглой холмы и вся земля перед террасой пришли в движение; выпячивались и изгибались тени, струился ковыль, дальние цепи гор корчились на горизонте; напряжение спало, и первые звезды, выступившие на вечернем небосклоне, дрожали перед глазами Роберта и покачивались, точно свисавшие на нитях фонарики. Даже потом, когда шелестящие волны смеха постепенно улеглись, в воздухе все еще как будто звенело дионисийское веселье.
Комиссар, который и на террасе продолжал, как, впрочем, и Роберт, выделывать все новые танцевальные фигуры, положил вдруг, совершенно увлекшись игрой, свою руку на плечо хронисту.
— Весь мир, — сказал он более звучным против обычного голосом, — заполнен весельем. Тут и динамика не нужно, чтобы ощущать его вечное присутствие. — Он, как конькобежец, который описывает круг, ускользнул от хрониста. — Ваша милость, — заметил он, снова приблизившись к Роберту, — сражается с пустотой.
— Фокус до конца, — возразил тот.
Но затем сам вынужден был рассмеяться над детской серьезностью, в которую привело его решение загадки мира.
— Я был дурак, — сказал он, расшаркиваясь. Непонятно, к кому относилось его шутливое замечание — к Комиссару или к невидимому Префекту.
Опершись руками на балюстраду, Роберт всматривался в звенящую темноту, которая все более сгущалась, так что предметы теряли свои контуры. Где-то там, в неясной дали, был горный замок. Все ярче сияли звезды в небе, и те из них, что мерцали у самого горизонта, были, быть может, огоньками светящихся окон — кто мог это знать?
Комиссар тем временем снова удалился в комнату.
Неподвижным напряженным взглядом Роберт смотрел в темную глубь небесного свода. Постепенно перед его сосредоточенным взором выступила из сумрака ночи таинственная обитель, что покоилась на холмах древних гор, будто на пылающей гряде облаков. Как медленно распускается сомкнутый бутон цветка, чтобы сделались видимыми золотой пестик и тычинки, так одна за другой раскрылись стены божественного места и дали возможность заглянуть вовнутрь.
Посреди усеянного звездами пространства Роберт увидел собрание мужей, облаченных в дорогие одежды богатых негоциантов. Они двигались в торжественном, размеренном танце, ступая босыми ступнями по сверкающему металлическому настилу. Они ступали след в след друг другу, и, когда поднимали при шаге ногу, можно было увидеть, что настил, по которому они ходили, водя свой хоровод, состоял из блестящих ножей, торчавших остриями вверх. Иногда тот или другой наклонялся и проводил по лезвию, пробуя, насколько оно остро, листом бумаги, который разрезался пополам. Но их ступням этот настил из многочисленных ножей как будто не причинял страданий, и длинные языки пламени, бившие им в лицо, казалось, были им не страшны. Их взгляды были устремлены внутрь себя; они склоняли головы и улыбались в ответ своим мыслям. Под ногами у них не было твердой опоры, но воздух, казалось, служил им лучше любого другого надежного основания.
Они протягивали руки в сумрак ночи и ловили звезды, как будто играли в мяч; словно звездный дождь, сыпались из их ладоней искры метеоров, и нити жизни протягивались от одного мира планет к другому.
Это были Тридцать три хранителя мира, Тридцать три хранителя золотых весов, которые, как он уже знал от Мастера Магуса, обозревали из горного замка Префекта движение человечества. Вот они прервали свой торжественный танец и игру в звезды, в которую их вовлекло божественное веселье, и вернулись, почерпнув новые силы из мироздания, в помещение с купольным сводом, где колебались плоские чаши мировых весов, невидимыми нитями связанные с бесконечным пространством.
Полукругом стояли они у мировых весов, наблюдая за движением золотых чаш, что издревле было их делом; хронисту казалось, что он узнает в их лицах черты благороднейших гениев духа. Он не удивлялся, когда видел среди них мудрецов и поэтов Древнего Китая: Лао-цзы, Кун-цзы, Джуан-цзы, Ли Тай-по; в других фигурах он узнал Гераклита, Гомера, Сократа, Фирдоуси и Заратустру; там стояли Данте и Августин, тут Шекспир, Гёте и Толстой; это, кажется, был Монтень, а то — Сервантес; здесь сиял святой Франциск, там Вергилий; вокруг погруженного в мысли далай-ламы толпились индийские святые и старцы, среди которых был Бодхидхарма, перенесший в Китай великий факел махаяны, и его первые провозвестники Асвагоша и Нагарджуна; отдельной группой стояли пророки Ветхого Завета. Роберту казалось, что черты одного бессмертного переходили в черты другого. В одном облике он угадывал то Сведенборга, то Паскаля, то Кьеркегора, Вольтера или Свифта; в образе Мо-цзы вдруг проступали черты Дун Чжун-шу, рядом с ним возникал Чжу Си; Вальтер фон дер Фогельвейде и Петрарка, Джордано Бруно, Эразм, Песталоцци — все великие, дававшие ответы на вопросы духа, поддерживающего жизнь.
Они сменяли друг друга, не давая остановиться процессу созидания. Когда они обращали друг к другу свои взоры, обмениваясь мыслями, то в их жестах не было фальшивой торжественности. Время от времени тот или иной протягивал руку к чаше весов, что все ниже опускалась под темным грузом, как бы желая приостановить ее. Шаровидный сгусток газообразного вещества, лежавший на ней, все чернел, уплотнялся и тяжелел, тогда как светлое облачко на другой чаше все слабее и слабее излучало сияние и становилось почти невесомым. Темный шаровидный сгусток означал скопление антидуха, который властвовал над людьми на Земле, в светящемся же облачке сосредоточивался запас духа. Антидух заключал в себе все хаотическое исчадие ненависти, глупости и противного природе, дух же питался от чистого родника мысли, истины и добра.
Хотя в промежутке времени, в течение которого хронист наблюдал состояние золотых весов, мрак торжествовал над светом, на лицах тридцати трех хранителей не отражалось ни тени смущения, сомнения. Они не вмешивались активно, ограничиваясь наблюдением, но они помогали уже одним своим присутствием. Внимательно и терпеливо смотрели они на мерцающий и трепетный свет над легкой чашей, что неудержимо скользила вверх. Роберту казалось, что он понимает их мысли. Они знали, что в мире равно существуют как дух, так и антидух и что только от людей зависит отдать себя служению тому либо другому. Сгустившийся мрак свидетельствовал о том, как много излилось и продолжает еще изливаться ненависти в человеческом мире, как много еще в человеке бездуховного — в отдельных людях, в человеческих сообществах и народах. Но страсти, которые обуревали человека и от его беспомощности и неумения справиться с собственными бедами будили в нем зверя, — ведь они могли быть направлены и на просветление духа, на устройство более человечной жизни. И все зависело от решения всех и каждого в отдельности.
Хронист видел, как венец, сиявший вокруг второй чаши, ширился все более и более, это говорило о теплом, сердечном слове и участии, о любящей улыбке матери, о мире и согласии между людьми. По мере того как свет прибывал и лился все ярче, давящая сила мрака ослабевала и чаши весов вновь стремились к равновесию. Но снова усиливался приток черноты, мрак сгущался, это означало, что на Земле проливалась новая кровь, совершались новое зло и насилие. Но и свет получал новое питание: очерствелые сердца смягчались, отлетали чувства злобы и мщения, в людях росли добрые побуждения, один другому давал совет и помощь, а не подавлял его. И так чаши золотых весов, которые измеряли желания и волю, помыслы и действия, попеременно опускались и поднимались, и стрелка их находилась в непрерывном колебании.
Часто казалось, что чаша антидуха окончательно перетянет чашу духа, катастрофа надвигалась как будто неотвратимо, и речь шла лишь о днях, годах или столетиях. Для хрониста это было свидетельством того, что в мире всегда остается шанс, возможность отдать себя духовной силе жизни. Благодаря своему пребыванию в царстве мертвых он уже знал, что каждому человеку непосредственно не засчитывалось ни добро, ни зло, ни исполненное смысла, ни протекшее бессмысленно земное его существование. Но при созерцании таинственной картины золотых весов хронисту открылось другое, а именно то, что в круговороте вечного бытия имело значение, становился ли человек орудием духа или орудием антидуха. Каждым мгновением своей жизни каждый отдельный человек так или иначе всегда содействует мировому порядку вещей.