Вы использовали карбункул, фенгит, изумруды, свинец, медь, олово, бронзу, и серебро, и золото, и стекло.

На протяжении тысячелетий вы пленяли нас неидеально. Всякая ваша тюрьма оставляла нам небольшую свободу. Мы светились из глубины сумеречного черного камня. Захваченные в бронзе, мы получали наслаждение от блеска, который вы придавали нам, поскольку он маскировал нас. Мы радовались ржавчине и с удовольствием искажали свои формы под попорченной поверхностью. Ярь-медянка и пятна, царапины и выбоины давали нам свободу, и мы могли играть, несмотря на то, что были стеснены.

Хуже всего было серебро. Драгоценности мы могли перенести. Наши множества, которые вы создавали в гранях своих самоцветов, странные удлиненные фигуры, в которые мы превращались в ваших перстнях, были настолько чужды вам, вы настолько не замечали нас, что у нас оставалось пространство, чтобы играть. Вы поймали нас в серебре и зеркалах.

Немногие из нас смирились с позором, испытанным в обитых серебром залах высоких дворцов. Specula totis paria corporibus: зеркала равны целому телу. Мы стали пленниками самодовольства богатых римлян.

Вам не узнать, как это было больно.

Мы – не то же, что наши тела, и никогда не были ими; для нас плоть есть (или была) единственная возможная для нас форма. Мы можем исчезнуть или исказить себя в волокнах стекла, мы можем облечься в иные формы бытия, мы можем делать что угодно – до тех пор, пока вы не посмотрите на себя. Это боль, которую вы не можете себе представить, в самом буквальном смысле, в самом точном своем значении. Вам не дано знать, каково чувствовать себя сжатыми мощной и безжалостной подавляющей рукой в окровавленные мышцы. Муки наших сдавленных мыслей, впечатанных в ваши черепа, боль жестких сухожилий, стягивающих наши члены. Терзания. Вживленные в вашу вульгарную плоть.

Мы проклинали рабов, которые таскали ваши зеркала в те давние дни, кляли их и завидовали их свободе. В нас тлела ненависть. Мы смотрели вашими глазами, теми, что вы заставили нас обрести. Мы наблюдали за вами, когда вы смотрели на себя. А потом стали появляться все новые большие зеркала, и вы ввергали нас в новые унижения – по мере того как отполированное серебро мало-помалу распространялось, всякий взгляд в него перестал быть событием, и вы уже могли войти в ваши комнаты, зарычать на нас с неожиданной для вас самих яростью, посмотреть на нас и отвернуться.И мы были вынуждены отворачиваться, смотреть не на вас, в ничто, так что мы не могли даже ненавидеть вас в лицо.

Порой вы засыпали возле своих зеркал и держали нас возле себя, в нашей боли, в муках, связанными долгими часами с вашей неподвижностью, и даже эти неполноценные глаза оставались закрытыми.

Мы не боялись стекла. С чего бы нам бояться этих грязных, покрытых водорослями поверхностей, представлявших собой лишь крошечные узилища? Отмеченные пузырями и пятнами, искривленные и покрытые бляхами свинца и олова с палец в диаметре, стекла не страшили нас.

В наших бессмысленных, случайных имитациях мы видели то, что делали вы. Вы чистили стекла поташом и жженым папоротником, известняком и марганцем. Мы не обращали особого внимания. Это лишь загоняло нас в более четко очерченные вогнутые укрытия. Мы не обращали внимания.

Позднее, оглянувшись назад, мы поняли, как мы были беспечны. Нам не следовало удивляться тому, откуда происходили наши несчастья.

Венеция была нашим кошмаром. Там, где не было отражений, мы могли делать наш мир таким, каким мы хотели его видеть. Но там, где зеркала из металла и стекла отражали ваши постройки, у нас уже не было выбора, нам оставалось только отбрасывать наши вариации, порой мгновенно, и терпеть всю сопутствующую боль и расходовать свои силы. Во многих местах ваши бельма мгновенно являлись и исчезали, когда вы перемешали ваши зеркала, ваши точки отражения, и в них мелькала стена или башня. Но Венеция, город каналов, вынуждала нас жить посреди вашей архитектуры. Даже в милостивом плену воды, который позволял нашим кирпичным и известковым строениям плескаться у ваших сооружений, мы были исключительно стеснены. Венеция приносила нам боль.

Это было во времена владычества Венеции, более полутысячи лет назад, в эпоху нашего унижения, ставшей для нас эпохой отчаяния.

В печах Мурано [16](увиденных в образах, которые вы заставили нас сохранить – в лужах и товарах местного производства), омываемых соленой водой и силикатами речной дельты в новых концентрациях, трудолюбивые люди производили хрусталь. А пока эти горе-алхимики взирали в животном страхе на раскаленное белое вещество, созданное ими, их наниматели в городе смешивали олово и ртуть, создавая амальгаму.

В конце концов мы были изгнаны в область, принадлежавшую нам. Ее разрывали только зоны ряби, вызванные колыханиями воды, где нам приходилось становиться молчаливыми образами вас. И тогда там существовали маленькие капканы, первые зеркала. Но когда мы могли уйти от них, и там, где нас не проклинали и где мы не были привязаны к чему-либо материальному, они не могли стреножить нас. Оставшаяся нам часть пристанища, наша тюрьма оставалась нашей, мы могли обустроить ее и заселить так, как мы хотели. Только время от времени вы подсматривали за нами в ваши дырочки, через которые вы засасывали нас, придавая нам ваши формы. Остальная часть нашего мира принадлежала нам, и вы об этом не знали.

А потом – амальгама.

Стекло демократизировало. Даже при том, что мы боролись с ним, старались укрывать его. В течение нескольких столетий стекла множились, а с ними и амальгама, то есть металл и пятна на его обратной стороне. По ночам вы зажигали свет и даже в это время заключали нас в ваших образах. Ваш мир был миром посеребренного стекла. Миром зеркал. На каждой улице тысяча окон сковывала нас, и целые здания облачались в броню амальгамированного стекла. Мы были втиснуты в ваши формы. Не было ни единой минуты, ни единого участка пространства, где мы могли бы быть не тем, что есть вы. Ни минуты, ни участка пространства для нас, а вы не замечали этого, не знали, как вы терзаете нас. Вы создавали отражающий мир.

Вы сводили нас с ума.

Несколько сотен лет назад существовал зеркальный зал Исфахана [17]. Дворец в Лахоре [18]огражден кольцом стекла из Мурано и венецианской амальгамы. Что же за невзгоды? –думали мы, когда возникали подобные сооружения. Мы глазели друг на друга, захваченные в ловушки. Наши тела были изломанными, прикованными взглядами друг к другу; мы множествами принимали одни очертания, формы, оказывающиеся во власти того, кто входил в эти комнаты. Что они сделали?А потом появился Версаль. Самое мрачное для нас место. Худшее место в мире. Чудовищная темница. Хуже этого не может быть,тупо думали мы. Мы в аду.

Вы это видите? Вы понимаете, почему мы сопротивлялись?

Каждый дом становился Версалем. Каждый дом – зеркальным залом.

Солдаты Хита, расположившиеся на значительном удалении от опасной центральной части города, могли позволить себе небольшие послабления в дисциплине. На искусственных лесных площадках парка бойцы, свободные от караульной службы, играли в карты, курили, читали, слушали магнитофон.

Между небольшими палатками размещалось оборудование и предметы мебели, как поломанные, так и находившиеся в хорошем состоянии. Пластиковые стулья и деревянные столы, судя по их виду, похищенные в школах, располагались без какого-либо порядка среди чемоданов и коробок, попорченных непогодой.

Соединение заметно пополнилось гостями, лондонцами, которые пришли сюда, ведомые желанием сражаться. Те, кто нес полную нагрузку, демонстрировали выговор жителей всех уголков страны, бездумно и лаконично прибегали к жаргону и без труда перетаскивали свое снаряжение. Другие, мужчины и женщины, одетые в небрежно пошитую и перешитую униформу, бродившие вокруг и обращавшиеся с оружием с осознаваемой осторожностью, стали добровольцами лишь недавно.