— Благодарю.
— Не благодарите, Павел Андреевич. Это не комплимент. Это — наблюдение. Я старый человек. Я в Бережанске живу тридцать один год. Я видел трёх городских голов. Ни один из них — ни один, вы слышите? — не полез бы в ледяную воду. Включая вас. Прежнего вас.
Он помолчал. Чётки сделали половину круга.
— Вы, Павел Андреевич, может быть, удивляетесь иногда, как я сюда попал. Еврей на Волге — редкое явление. Скажу вам, раз уж мы сегодня говорим о вещах серьёзных. Отец мой, Мойше Цукерман, был отставной николаевский рекрут. Тридцатилетний солдат Саратовской инженерной команды, отслужил с тридцать третьего по пятьдесят восьмой. Выслужил чин унтер-офицера и право жительства вне черты оседлости с семьёй — по манифесту пятьдесят восьмого. Привёз нас в Бережанск, потому что здесь у него был сослуживец из команды, купец Макушин, у которого был двор на Мещанской. Я родился ещё в Саратове, в пятьдесят пятом, но вырос здесь. По наследственному праву имею бессрочное жительство и свидетельство мещанина. Купеческой гильдии не беру — мне её не нужно, я веду своё дело иначе. Но право жительства у меня законнее, чем у некоторых купцов первой гильдии.
— Спасибо, что сказали, Аарон Моисеевич. Я этого не знал.
— Я и не обязан был говорить. Но вы сегодня со мной честно — я отвечу честно. Это правило.
Он посмотрел на меня — прямо, теми глубоко посаженными тёмными глазами — и я понял: Аарон Моисеевич Цукерман замечает не меньше, чем Аграфена Тихоновна и Сычёв вместе взятые. И, возможно, даже больше. Потому что ростовщик — это профессия, в которой видеть людей насквозь — не роскошь, а условие выживания.
— Может быть, я изменился, Аарон Моисеевич, — сказал я.
— Может быть. — Он чуть кивнул. И чётки в пальцах — сделали один полный круг. — Ну что же. Перейдём к делу, Павел Андреевич.
— Перейдём.
Он достал из внутреннего кармана лапсердака — не бумажника, а именно внутреннего кармана — сложенный вчетверо лист. Развернул. Положил передо мной. Я узнал почерк — стрешневский, мелкий, аккуратный. Долговая расписка. Та самая.
— Сумма основного долга — восемь тысяч рублей серебром, — сказал Цукерман. — Срок погашения — тридцать первое марта тысяча восемьсот восемьдесят первого года. Процент — два в месяц, начисляется с момента взятия долга, то есть с пятнадцатого августа тысяча восемьсот восьмидесятого года. К сегодняшнему дню, седьмому мая, прошло почти девять месяцев. Проценты составляют одну тысячу двести рублей с небольшим. Округляю в вашу пользу: одна тысяча двести ровно. Итого — девять тысяч двести рублей.
Он произнёс это ровно, без нажима, как произносят выученные наизусть цифры, — и я оценил: он не достал записную книжку и не считал в уме при мне. Он знал точно. Носил в голове.
— Я признаю долг, — сказал я. — И сумму.
— Разумеется. Я в этом не сомневался. — Цукерман перебрал чётки. Ещё круг. — Но мы оба понимаем, Павел Андреевич, что девять тысяч двести рублей у вас сейчас нет.
— Нет.
— И не будет в ближайшие месяцы.
— Не будет.
— Что же вы предлагаете?
Пауза. Я выдержал его взгляд. Глубоко посаженные глаза — ничего не выражали, но всё замечали.
— Аарон Моисеевич, — сказал я, — я прошу отсрочки. Три месяца. До августа. За это время я найду способ погасить часть долга — может быть, треть, может быть, половину. Остаток — растяну на год. Это — самое честное, что я могу сказать.
Цукерман помолчал. Чётки — перебирал. Круг. Ещё круг.
— Три месяца — это много, Павел Андреевич. Очень много. Девять месяцев я уже ждал. Ещё три — это получается целый год без движения. Мои деньги — они работают только тогда, когда они движутся. Стоящие деньги — это мёртвые деньги.
— Я понимаю.
— Два месяца. До седьмого июля. И в эти два месяца — вы должны внести хотя бы часть. Задаток. Пятьсот рублей минимум — в знак добросовестности.
— Два с половиной, — сказал я. — До двадцатого июля. И — прошу уменьшить процент. Два процента в месяц — это очень много, Аарон Моисеевич. Полтора процента — и я соглашаюсь на любой срок, который вы назовёте, в разумных пределах.
Цукерман посмотрел на меня. Чётки — остановились. Впервые за весь разговор.
— Вы торгуетесь, Павел Андреевич.
— Торгуюсь.
— Это правильно. Не торговаться — это оскорбление кредитору: значит, должнику всё равно. А вам — не всё равно. Это видно. — Чётки снова двинулись. — Хорошо. Я уступлю. Не из-за того, что вы торгуетесь хорошо, — торгуетесь вы средне, я видал лучше. А потому, что я видел вас в воде с мешками. Ростовщик — старый человек; я имею право на одну слабость в год. Моя слабость на этот год — вы. Полтора процента в месяц. Два с половиной месяца. До двадцатого июля. С одним условием.
— Каким?
— До конца мая — внесёте пятьсот рублей. Это — задаток и знак серьёзности намерений. В последующие месяцы — ещё пятьсот ежемесячно. К двадцатому июля — я жду пересмотра графика. Не полного погашения, а — нового соглашения. Вы мне представите план: как и когда. План должен быть — честным. Не обещаниями, а цифрами.
— Согласен.
— Тогда — рукопожатие.
Я протянул руку. Цукерман — встал (он оказался ещё меньше, чем сидя, — макушка едва доставала мне до плеча), протянул свою. Рукопожатие было странное: сухое, тонкое, как будто пожимаешь пальцы подростка, — но внутри этой сухости и тонкости был вес. Вес серьёзного человека.
— До свидания, Павел Андреевич. Поправляйтесь.
— До свидания, Аарон Моисеевич. Спасибо.
— За что? — Он посмотрел на меня с лёгкой усмешкой. — Я ничего не простил. Я только подождал подольше.
— За то, что вы справедливы, Аарон Моисеевич.
Он наклонил голову — коротко, чуть-чуть, — и вышел. Я слышал, как Прохор провожал его до двери. Стук трости по дощатому полу, скрип двери, тишина.
Я остался один в кабинете.
Пятьсот рублей до конца мая. Ещё пятьсот в июне. Ещё пятьсот в июле. Итого — тысяча пятьсот к двадцатому июля. Плюс — к двадцатому июля я должен представить «план погашения», который должен быть «честным» и «с цифрами».
Я сел за стол. Достал из ящика чистый лист. Начал считать.
Доходы Стрешнева (легальные, из того, что я успел восстановить за сорок девять дней):
Жалованье городского головы — 3 000 рублей в год, или 250 в месяц.
Торговый доход — у Стрешнева была доля в одной баржевой компании, работающей на Волге, и небольшая лавка скобяными товарами, которую держал приказчик за процент. Годовой доход по этим двум статьям — около 2 500 рублей, не равномерно, а с пиками в навигацию (май — октябрь).
Аренда городского дома — нет, дом свой. Но в доме — комната, которую раньше сдавали студенту гимназии (Стрешнев сдавал), но сейчас пустует. Сдавать в приличном районе — рублей восемь в месяц. Мелочь, но плюс.
Итого — максимум 5 500 — 6 000 рублей в год.
Расходы Стрешнева:
Содержание дома (дрова, свечи, мелкий ремонт) — рублей 400 в год.
Питание (Глафира закупает продукты) — рублей 600.
Слуги: Прохор (жалование 12 рублей в месяц), Глафира (10 рублей), Дуняша (6 рублей), Ерофей (15 рублей и содержание лошади) — итого около 600 рублей в год с содержанием.
Обучение Николая в гимназии — 40 рублей в год.
Одежда, мелочи, визиты — рублей 300.
И — неучтённое: представительские расходы, пожертвования в церковь, именины-дни рождения-подарки, — рублей 200.
Итого — около 2 200 рублей в год обязательных расходов.
Свободных от обязательных — около 3 000 — 3 500 в год.
Но! К долгу Цукерману добавляется — теперь — долг городу, который я в первые дни обнаружил: те самые «откаты», которые Стрешнев получал от Мельникова, — и которые я собирался постепенно возвращать. Это — ещё около 4 500 рублей. Не срочно, не под проценты, и даже не публично — но в моей собственной бухгалтерии совести они лежали.
И — содержание московской линии. Катенька и Серёженька. Рублей 300 в год, чтобы женщина могла жить в Москве без унижений. Это — то, что настоящий Стрешнев обещал и не выплачивал. А я — возможно — должен был начать выплачивать. Не из чувства вины (не моя вина), а из чувства порядка. Ребёнок — не виноват, что его отец был Стрешневым.