— Павел Андреевич, — сказал он тихо, — я не знаю, встречал ли я в жизни человека, который бы думал о политике так. Из тех, кого я знал, — одни говорили «всё сломать», другие говорили «ничего не менять». Вы говорите третье.
— Я говорю — «прерывать цепочку». Это не новая мысль, Пётр Фомич. Это — древняя мысль. Просто в России её редко применяют.
— Почему, как вы думаете?
Хороший вопрос. Для него — академический. Для меня, Ракитина, — ежедневный, прожитый в Нижнеярске через тринадцать лет административной работы.
— Потому, — сказал я, — что «прерывать цепочку» — это долго и незаметно. Нет героев, нет подвигов, нет одного эффектного жеста. Это — рутина. Ремонт дамбы. Поручительство за учителя. Распоряжение о санитарных мерах. Никто не напишет об этом в газете. Никто не поставит за это памятник. И те, кто хочет славы, — идут другой дорогой: или на площадь с бомбой, или на амвон с проповедью, или во дворец с подметным письмом. А рутина — она для скучных людей.
— Вроде вас.
— Вроде меня.
Краснов слабо улыбнулся — впервые за весь разговор. Улыбка у него была хорошая: неловкая, как у человека, который давно не улыбался и не уверен, получается ли.
— Павел Андреевич, — сказал он, — позвольте мне… поговорить с вами. Долго. Не сейчас — позже, когда у вас будет время. Я давно не говорил ни с кем, с кем мог бы говорить. Ссыльному — не с кем: либо поднадзорные, и тогда разговор под замком, либо гимназические учителя, которые либо Залесские, либо — наоборот, такие, что и говорить не о чем.
Залесский. Фамилия, которую я ждал. И которую я хотел услышать от Краснова, — потому что Краснов был ссыльный, и Краснов мог знать Залесского с той стороны, с которой я его не знал.
— Поговорим прямо сейчас, Пётр Фомич, — сказал я. — У меня есть три часа. Закроем дверь, попросим чая, и говорим. По делу или не по делу — как пойдёт.
— Три часа?
— Три часа.
Он удивился. Потом — кивнул. И улыбнулся снова — в этот раз уже увереннее.
Сычёв принёс чай — без вопросов и без комментариев, поставил самовар с кружкой на уголок стола, — и ушёл, прикрыв дверь. Я налил Краснову. Он пил маленькими глотками, осторожно, как пьют люди, для которых чай не дешёвое удовольствие, а — редкое.
— Пётр Фомич, — сказал я, — расскажите мне, как вы видите Россию. Свою Россию — ту, в которую вы верите. Не теории — а лично вы.
Он поставил кружку. Подумал. Потом — начал говорить. Медленно. Осторожно. С той особой интонацией, с какой говорят люди, которые боятся каждого слова, потому что знают: одно неправильное слово — и всё возвращается в камеру и в рапорт.
— Я верю, — сказал он, — в народ. Я верю, что народ — русский мужик, русская баба, русский ребёнок, — это — основа всего. Не царь, не церковь, не дворянство. Народ. И я верю, что народ — умён. Необразован — да. Неграмотен — да. Забит — да. Но — умён. Если народу дать знание, народ поймёт. Если народу дать свободу, народ выберет правильно. Если народу дать землю, народ прокормит страну. И поэтому я верю — в просвещение. Именно в эту стратегию, если хотите. Не революцию бомбой. Не реформу сверху — в которую я, простите, не очень-то верю, потому что в истории России реформы сверху всегда доводили до мертвящего бюрократизма. А — просвещение снизу: медленное, терпеливое, упрямое. Каждый учитель — в каждой деревне. Каждая книжка — в каждой избе. Каждый грамотный ребёнок — это один будущий гражданин.
Он остановился. Ждал моей реакции.
— Это, Пётр Фомич, — та самая народническая вера, которой в семидесятые годы «ходили в народ». И которая, — я это говорю осторожно, — закончилась разочарованием: народ мужиков не принял «образованных», мужики сами сдавали пришлых городских в полицию, не из злобы, а потому что считали их чудаками и смутьянами.
— Я знаю, — сказал Краснов. — Я знаю эту историю. Я видел её — лично. Один из моих товарищей по Саратовскому университету — пошёл «в народ» в семьдесят четвёртом, в Симбирскую губернию. Выдавал себя за сапожника. Учил крестьянских детей грамоте, вечером читал мужикам «Что делать?». Мужики слушали. Потом пошли к старосте и сказали: «У нас тут чудак, бумаги какие-то читает, видать — смутьян». Староста вызвал исправника. Исправник приехал. Товарищ — в Сибирь. — Краснов помолчал. — Это не значит, что он был не прав. Это значит — что он шёл слишком быстро. Народ — ещё не был готов.
— А кто должен подготовить?
— Вот это — главный вопрос, Павел Андреевич. Главный. В семидесятые мы говорили: мы — студенты, учителя, врачи, — мы должны готовить. Идти в народ и готовить. Теперь я думаю иначе. — Он посмотрел на меня. — Теперь я думаю: народ должен готовить сам народ. То есть — нужны такие места, где грамотный мужик может прийти и стать грамотнее. Вечерняя школа. Воскресная школа. Читальня. Библиотека. Простые, дешёвые, местные институты. Без пропаганды. Без «Что делать?». Просто — грамота, арифметика, география, немного истории. Чтобы через десять лет — не мы образовывали народ, а народ образовывал сам себя.
Воскресная школа. Вот оно. Ключевое слово пошло — сам, органично, не от меня, а от него. Это было идеально: если идея идёт от Краснова, то она — его, а если она его, то он будет её делать с тем упорством, с которым идейные люди делают свои идеи, а не с той вялостью, с которой исполняют чужие.
— Пётр Фомич, — сказал я, — а если бы в Бережанске была такая школа? Воскресная школа для рабочих. Для мещан. Для мастеровых. Для грузчиков с пристани. Для мальчишек, которые с двенадцати лет работают в кузнице и которым родители не могут дать образование. Два часа в воскресенье — грамота, арифметика. Место — любое: комната в приходской школе, сарай, хоть сеновал. Учитель — готовый, верующий в дело: вы. Что бы вы сказали?
Краснов смотрел на меня. Молчал. Лицо у него — не менялось, но в глазах — за толстыми стёклами — происходило то же, что у Вебера, когда тот говорил о своих планах санитарных мер: оживали. Не в смысле «веселели», а в смысле — возвращалось что-то, что давно было скрыто под усталостью и страхом.
— Я бы сказал, — медленно произнёс он, — что это — моя мечта. С самого Саратовского университета. Я мечтал об этом, когда ходил на лекции, когда читал Писарева, когда готовил доклады на кружке. «Школа для простых». Для тех, у кого нет денег на гимназию, нет времени на серьёзное образование, но кто хочет научиться хотя бы подписываться своим именем и читать «Жития святых» без подсказок батюшки. — Он перевёл дыхание. — И я бы сказал, Павел Андреевич, что вы — первый человек за всю мою сознательную жизнь, который предлагает мне это. Предлагает — не в теории, не в разговоре «эх, хорошо бы», а в практической плоскости. Давайте сделаем.
— Давайте сделаем.
— Но, Павел Андреевич… я — ссыльный. Я под надзором. Мне нельзя преподавать ничего, кроме того, что прямо разрешено моим полицейским предписанием. Я — учитель приходской школы по милости архиерея, который закрыл глаза на мой статус. Если я возьмусь за воскресную школу, даже безобидную — ко мне придёт Кашин. И скажет: «Пётр Фомич, опять вы за своё». И тогда — Сибирь. Точно.
— Пётр Фомич, — сказал я, — разрешение я беру на себя. Воскресная школа будет организована городской управой — под эгидой городского головы. Официально. С прошением к губернскому училищному совету. С обоснованием: «для повышения грамотности городского населения в целях улучшения городского хозяйства». Это — совершенно легальная формулировка. Под ней — никакой политики, только образование. И вы в этой школе — не ссыльный-учитель, а — «приглашённый преподаватель арифметики и чистописания». Официально, с ведома исправника и архиерея. Я возьму это на себя.
— Вы уверены, что разрешат?
— Не уверен. Но у меня есть шансы. Я могу попробовать. А вы — пока готовьтесь: продумайте программу, пообщайтесь с возможными учениками, посмотрите, что вам нужно — книги, грифельные доски, бумага. Составьте смету — скромную, пять — десять рублей в месяц на расходные материалы. Я найду.