— Что же вы молчите? — Голос Петра стал тонким, злым. — Вы, быть может, все это игрушками считаете, а ведь я не шутя вас... я...
У него перехватило горло.
Даша молчала, пыталась высвободить руку, Петр не отпускал. Не осознавая своей силы, впился пальцами в мягкую кожу, чувствуя сейчас уже не робкую неясность к этой пленительной девушке, а обиду и стремление непременно, любой ценой подчинить ее своей воле. Более всего на свете мальчик-император хотел, чтобы все вокруг него признавали его уже взрослым: ему ничто не претило так, как отношение к нему будто к ребенку. Убеждение, что Даша сторонится его лишь из-за лет, разделяющих их, было невыносимо, как раскаленная игла, вонзившаяся в мозг.
Жажда во что бы то ни стало восторжествовать, над строптивой девушкой, поступить по своей воле, не считаясь более ни с чем (это удивительно роднило Петра с дедом, несмотря на всю ненависть младшего к старшему), лишило его рассудка.
Он метнулся к краю стола, таща за собой Дашу, одним движением левой руки смел посуду, тарелки, салфетки, а потом подхватил девушку за талию и резко швырнул ее на столешницу — так, что она невольно завалилась на спину. Вцепился в пышные бледно-зеленые юбки, задирая их, путаясь в кружеве нижних юбок, комкая сорочку, протискиваясь меж судорожно стиснутых колен.
На грохот и звон в дверь кто-то заглянул, но тут же отпрянул, донельзя ошарашенный увиденным. Сунулись было лакеи — подобрать посуду, однако благоразумно исчезли вновь.
Несколько мгновений ошеломленная Даша только и могла, что сжиматься в комок, но вот на смену страху и изумлению пришла ярость. С неожиданной силой она распрямила поджатые колени и ударила Петра в грудь так, что он отшатнулся — и плюхнулся на пол, не удержавшись на ногах.
Соскочила со стола, обрушив вниз ворох задранных юбок, и принялась с лихорадочной поспешностью одной рукой обметать с них налипшие крошки, а другой поправлять растрепавшуюся прическу. Горничной Екатерины Долгорукой, прислуживавшей теперь обеим девушкам, стоило немалого труда завить и уложить локонами довольно коротко остриженные волосы Даши, да еще вплести в них модное украшение из лент, называемое фонтаж, и теперь Даша торопливо ощупала голову, как будто и в самом деле ее заботила лишь сохранность прически и опрятность платья. На самом деле она не знала, куда себя девать от смущения и злости, готова была убить этого мальчишку, и в то же время плакать хотелось от жалости к нему, такое было растерянное, обиженное, горестное выражение в его глазах, так медленно, неуклюже поднимался он с пола.
— Ради самого Господа Бога, ваше величество, — проговорила она с запинкою, — как можно?!
— Почему нет? — резко спросил император, тоже принимаясь ощупывать свой покосившийся парик и оправлять камзол, лишившийся нескольких пуговиц. — Я тоже ведь не в поле обсевок! Я царь! Понимаете, сударыня? Да любая другая...
— Вот и найдите другую! — вскрикнула Даша почти с отчаянием, оставляя наконец заботу о своем туалете и стискивая на груди руки. — Другую, не связанную...
— Не связанную чем? — насторожился Петр. — Вы что, с другим сговорены?
«Да нет, с чего вы взяли?» — чуть не воскликнула она возмущенно, потому что имела в виду только тайную любовь, привязывавшую ее к Алексу, однако тотчас оценила нечаянную подсказку:
— Да, сговорена! Да, с другим!
— Что, какая-нибудь деревенщина вроде вас же? — не удержался он от ревнивого оскорбления. — Или при дворе женишка присмотрели?
Даша растерянно смотрела на него, пораженная этой внезапно вспыхнувшей злостью, и молчала.
— Что же не отвечаете? — Голос Петра срывался. — Или стыдно признаться? Или... — Он вдруг поперхнулся — и продолжал уже другим голосом, низким, яростным: — А ведь я знаю вашего избранника! Не тот ли испанец, а может, поляк, ну, курьер, попутчик? Не с ним ли вы успели помолвиться? А то и чего доброго... чего доброго...
Он покраснел, меряя ее таким взглядом, что Даша тоже вся залилась краской.
— Ничего меж нами не произошло такого, чего я могла бы стыдиться, однако мы и впрямь дали друг другу слово верности, — сказала она, как могла, твердо, вонзая ногти в ладони, чтобы не трястись, как осиновый лист.
Петр развернулся на каблуках — Даша решила было, что он сейчас убежит из столовой, и втихомолку перевела дух, однако молодой император размеренно, чеканя шаг, дошел до противоположного конца стола и, дернув за край скатерти, обрушил на пол еще десяток кувертов и блюд с недоеденными яствами.
На сей раз дверь даже не шелохнулась.
— Надо полагать, вскоре герцог де Лириа попросит у меня руки моей... — Император запнулся на этом слове, но продолжил сдавленным голосом: — Попросит руки моей придворной дамы для своего нового секретаря?
Даша вскинула на него тревожный взгляд, ожидая продолжения, однако Петр Алексеевич только хмыкнул — и, громко, неуклюже, по-детски топая, выскочил вон, шарахнув изо всех сил дверью.
Тотчас в комнату потянулись заждавшиеся лакеи, начали убирать посуду, которой больше пребывало теперь на полу, чем на столе. Даша то и дело ловила на себе их мгновенные, острые, любопытствующие взгляды, однако все стояла и стояла, безвольно свесив руки и совершенно не зная, что делать теперь, как быть со своей ложью, которая в первое мгновение показалась столь удачной, а теперь... что с ней делать теперь?
Что, если император в запальчивости скажет что-нибудь об этом «сговоре» де Лириа? Что, если он впрямую спросит об этом Алекса? Что, если Алекс ответит, мол, он и думать забыл о своем нечаянном русском спутнике, то есть спутнице, как ее там звали?..
Март 1729 года
Из донесений герцога де Лириа архиепископу Амиде. Конфиденциально:
"Кажется, ваше преосвященство, я не только здесь бесполезен, но даже противно чести нашего короля оставлять меня здесь. Монарха мы не видим никогда, разве только в торжественные дни; во дворце не бываем никогда; и ежели бы нерасположение Остермана, я был бы лишен всяких сведений о происходящем. Положение остальных полномочных иностранных министров сходное же. Тщеславие этих туземцев таково, что они воображают, что мы недостойны равняться с ними. Правда, ко мне еще несколько больше оказывают внимания, чем к другим иностранным министрам, но внимание это ограничивается тем, что они приходят ко мне в дом, когда я приглашаю — не иначе, и еще думают, что они делают мне слишком много чести.
Впрочем, отвлекусь от обид. Чего я не готов претерпеть ради короля нашего государя!
Поведение принцессы Елизаветы с каждым днем становится хуже и хуже: она без стыда делает вещи, которые заставляют краснеть даже наименее скромных.
О Петербурге здесь совершенно забыли и мало-помалу начинают забывать и обо всем хорошем, что сделал великий Петр Первый; каждый думает о своем собственном интересе и никто об интересе своего государя. Посему этот двор теперь настоящий Вавилон, все негодуют на князя Алексея Долгорукого, отца фаворита, который, под предлогом развлечь его царское величество и удалить его от случаев видеть принцессу Елизавету, каждый день выдумывает для него новые забавы и новые выезды. Это он делает по четырем причинам: чтобы иметь его совершенно в своей власти, чтобы внушать ему старые русские правила и возбуждать в нем род ненависти к спасительным учреждениям и законам Петра Первого; мало-помалу склонить его жениться на одной из своих дочерей — и чтобы отсутствием уменьшить в его глазах значение барона Остермана, потому что он боится, и не без оснований, что этот мудрый министр не имеет другой мысли, как помочь воспитать своего государя в правилах его деда, а потому может побудить его не только переехать на жительство в Петербург, но и жениться на какой-нибудь иностранной принцессе.
Фаворит не одобряет поведения своего отца, но не имеет достаточно характера противостоять его влиянию, не хочет мешаться ни во что, ни советовать царю ни за, ни против желаний своего отца — по причине своего нерешительного характера.