Те неведомые прежде, немыслимые ощущения, которые пробудил в них этот первый, невероятный, ослепительный поцелуй, требовали какого-то выхода. Уже было мало стоять просто так, сливаясь только губами. Уже пошли бродить по телу Даши нетерпеливые руки Алекса, а по его спине — дрожащие руки Даши, уже грудь Даши расплющилась о мужскую грудь, а бедра их вжимались друг в друга, словно хотели расплющить неведомое нечто, которое мешало им прижаться теснее, еще теснее, влиться друг в друга, стать единым существом. Уже стоны рвались из их неразрывно сомкнутых ртов, уже зарождались в глубинах помутившегося сознания слова извечного вопроса — и ответа на этот вопрос, слова согласия, полной взаимной покорности, слова, которые выразили бы их иссушающую, испепеляющую жажду взаимного нераздельного, вечного обладания. Пальцы Алекса вдруг ожгло новым, неведомым прежде ощущением, новый аромат коснулся ноздрей, и до него дошло, что он касается обнажившейся груди Даши.
«Господи! — ударило мыслью словно кнутом. — Да что же я делаю? Я ведь раздеваю ее!»
С усилием оторвался от нацелованных, припухших губ, он какой-то миг еще не в силах был разомкнуть объятия. Оба с трудом открыли глаза, уставились друг на друга — незряче, испуганно, — а руки, словно воришки, которые пьггаются скрыть следы грабежа, шарили по телам, натягивая на Дашины плечи шелк платья, спустившийся так низко, что обнажилась грудь, поправляя смятые, задранные юбки, приводя в порядок перепутанные волосы и пытаясь отыскать несчастный фонтаж, выпавший-таки из прически и теперь сиротливо, обиженно валявшийся на полу, одергивая камзол и кафтан Алекса, под который забрались, лаская, нежные руки...
Осмысленное выражение постепенно возвращалось в Дашины глаза — выражение такого восторга, такого счастья, что Алекс захотел умереть сейчас, сию же минуту, потому что он совершенно трезво, отчетливо понимал: лучше этой минуты у него никогда в жизни не будет. Она неповторима, потому что все данные им обеты обрушились сейчас на него, подобно водам всемирного потопа, некогда затопившим землю, и погребли под собой жалкого грешника, отступника... до самозабвения влюбленного человека.
— Про... простите, сударыня, — из глубин рта, все еще хранящего память о невероятных, возбуждающих, сводящих с ума движениях ее языка, он выдавил хриплый шепоток, который ему самому напомнил предательское шипение змеи, — простите меня. Но на пороге мелькнул государь, и я счел, что лучше сразу предоставить ему некие безоговорочные и неоспоримые доказательства нашего с вами сговора.
— Что? — выдохнула Даша, которая словно бы и не слышала ни звука, произнесенного им, а потом блаженное, хмельное выражение вытекло из ее глаз, как вытекают слезы счастья. — Государь? Значит, это лишь для государя?..
Она обернулась порывисто, недоверчиво, и Алекс вместе с ней глянул на порог бальной залы... там было пусто, никого там не было!
Полно, да не померещился ли ему ожесточенный юнец в белом парике? А может быть, это враг рода человеческого, бес-искуситель, принял облик молодого государя, чтобы вынудить Алекса совершить то, что он совершил, и ввергнуть его в пучины греха?
Даша снова оглянулась к нему, и снова надежда зажглась в ее глазах, но тут Алексу уже ничего не оставалось, как приложиться к ее руке похолодевшими губами и прошипеть тем же змеиным, ядовитым, предательским шипом:
— Прощ-щайте, с-сударыня. Ваш-ш покорный с-слуга навеки! Прощ-щайте!
Он не стал ждать, когда взор ее вновь померкнет, и вышел.
Странное ощущение владело им! Алексу случалось убивать людей — случалось нередко, однако он знал, что делает это если не для вящей славы Божией, как талдычат отцы-иезуиты, так во имя общей единой веры, соединяющей сердца, во имя высшей цели, коя, по бессмертному выражению Николо Макиавелли, оправдывает любые средства, и совесть его отродясь не грызла: заставив человека проститься с жизнью, он спал, ел, жил спокойно, отчего же именно сейчас впервые возникло в нем страшное раскаяние, словно впервые отнял у невинного его живую душу, отчего именно сейчас он шел — и подавлял желание то и дело поглядывать на свои руки, прятать их стыдливо, как если бы они были обагрены кровью?..
Январь 1729 года
— Что это значит? Как сюда попал флакон с тинктурой моруа? Я полагал, что его украл у меня неизвестный злоумышленник, а оказывается... Извольте объясниться, сударь! — гневно воскликнул Кейт.
Степан Васильевич робко протянул руку и коснулся кончиком пальца ярко-синего, гладко отшлифованного бока. Он не верил глазам, но руки-то не обманывали...
Тот самый флакон! Как он сюда попал, в самом-то деле? Кейт говорит, его кто-то украл. Ну, понятно: у Кейта украли, а в эту коробку подсунули.
Но кому это надо было делать? Зачем?! А Кейт смотрит с таким выражением, словно убежден: да вот сам же хозяин, сам Степан Васильевич Лопухин, и стибрил драгоценный фиал.
Как? Когда? За каким чертом? Вроде бы не баба он, чтобы собирать хорошенькие безделушки. Это женский пол иной раз душу готов прозакладывать, чтобы раздобыть какую-нибудь эдакую затейливую вещицу, вон сколько раз Наталья Федоровна вынуждала мужа к непомерным тратам из-за какой-то ерундовины, а не получив желаемого, сначала устраивала рев и вой, а потом исхитрялась-таки добыть это не с помощью законного супруга, а одного из своих обожателей.
О, вот и ответ! Небось Наталья, которая жадно любовалась этим флаконом у Кейта, добыла его себе с чьей-нибудь помощью, да и припрятала, а теперь вот воровство и вскрылось.
Нет, что-то неладное получается. Раньше, заставив какого-нибудь любовника расщедриться, Наталья непременно находила случай пощеголять перед мужем обновкою или украшением, зная, что супруг у нее — сущая тряпка, не осмелится жену поучить, как водится у людей, побоится скандала... Уж она не упустила бы случая похвастаться флакончиком, налить в него каких-нибудь духов да этак-то изящно духами этими себя обмазывать.
Хотя куда наливать-то было духи? Флакончик, когда его в последний раз видел Лопухин, был полон какой-то отравою. А теперь в нем что?
Словно отвечая на этот вопрос, Кейт взял сосудец и начал отвинчивать пробку. Та не поддавалась.
«Не так! — чуть не воскликнул Степан Васильевич. — Не так открываешь! Надобно сперва надавить на пробочку сверху с некоторым усилием, а потом повернуть, да не как обычно открывается, а, наоборот, справа налево!»
Странно! Степан Васильевич накрепко уверен, что флакона сего не брал и в руках никогда не держал, однако же откуда он знал, как он открывается?
Тем временем Кейт, словно услышав подсказку, взглянул исподлобья и, резко надавив на пробку, осторожно открутил ее. И тотчас испустил разочарованный вздох:
— Пусто! Боже мой! Но ведь такой дозы хватило бы, чтобы убить нескольких человек!
Он переглянулся с Остерманом, который присутствовал тут же молчаливой фигурой изумления, и снова обвиняюще уставился на Лопухина.
— Удивляюсь, как вам удалось сие... как вы только ухитрились, сударь мой, — пробормотал он, покачивая головой. — Не иначе, с моим прежним камердинером стакнулись... говорили мне умные люди, чтоб я никого из русских не брал в услужение, да я не поверил. Потом поймал его за руку нечистую, прогнал, однако поздно было. Возникло у меня подозрение, что сей варвар не только деньги крал мои, но и похитил этот драгоценный флакон, о пропаже коего я очень сокрушался, однако я и помыслить не мог, что это вы слугу моего науськали, что это вы решили... Боже мой, какой же вы мстительный, какой жестокий человек оказались!
Лопухин смотрел на негодующего Кейта и чувствовал, как глаза совершенно натуральным образом лезут на лоб. Этот англичанин — он что, вовсе спятил? Это же надо до такого додуматься, будто Лопухин решил ему за что-то отомстить и потому выкрал флакончик с помощью некоего неведомого пособника-слуги? Да ведь они с Кейтом едва знакомы, за что мстить? За Наташкины прелести? Ну, люди добрые, этаких-то, кому за сие мстить пришлось бы, небось не оберешься, Кулаков не хватит — каждому рожу бить, денег не сыщешь — подкупать слуг у каждого.